მლოკოსევიჩის ბაღი - ნამდვილი საგანძურია

Радослав Кониаж: «Бывший сад Млокосевича в Лагодехи – настоящий клад для города…»

Возвращение к сайту?

Что росло в саду у Людвига Млокосевича?

რა იზრდებოდა მლოკოსევიჩის ბაღში?

В военное время вести сайт не получается

Регги и орехи


Посетителей: 2037278
Просмотров: 2284270
Статей в базе: 719
Комментариев: 4651
Человек на сайте: 1







Читаем "Галевина"

Автор: Пётр Згонников

Добавлено: 03.06.2017

Сегодня я буду  пересказывать вам "Роман в тринадцати любовных признаниях "Галевин" Евгения Синичкина. Ознакомлю с начальными главами, а дальше, уверен, вы вежливо попросите меня отойти в сторону и не мешать захватившему вас  самостоятельному чтению.

И тогда, заинтересовав вас чтением, пойму, что сделал своё дело. Попрощаюсь, пересяду на стоящее под гранатовым деревом старое кресло, повяжу натуженное горло шарфом из козьей шерсти и буду слушать, как тихой поступью крадётся ко мне зарастающими тропинками багряно-жёлтая осень моей жизни.  Буду перелистывать истрёпанные страницы романа Евгения Синичкина и размышлять - о бессмертии любви и искусства, о бесконечности жизни и неотвратимости смерти. Временами буду откладывать книгу и не без тщеславного удовлетворения вспоминать, что мы, незаметные люди из маленького городка нашей любви, были первыми, кто открыл для себя мир «Галевина».

«Читаем «Галевина»» представляет собой  краткий пересказ первых пяти глав романа. Пересказ будет сопровождаться цитированием отрывков произведения, дающих наиболее полное представление о содержании, сюжете и художественных особенностях романа.  

                                                                                                                               Пётр Згонников

 

                                                                 Глава первая 

G-pt-about-galevin
Иллюстрация к роману "Галевин" на "Новой литературе"

Рассказ ведётся от лица Максима, друга и сокурсника Сергея Галевина по факультету журналистики. Максим встречает Сергея в университете. Сергей выглядит озабоченным, говорит загадками и, спешно прощаясь, просит Максима прийти к нему домой, чтобы сообщить важную новость.

Язык первой главы стилизован под язык советского писателя второй половины 20-го века… (попробуйте установить какого).  

Рядом облокотился на подоконник Сергей. Это был высокий парень лет двадцати трех с нездоровым оттенком кожи.

Последний человек, кого я мог надеяться встретить. Сергея исключили три года назад. Тёмная, странная история. Никто не знал подробностей. Её стеснялись обсуждать.

Вроде у него были отношения с Асей. Стройная девушка, любившая броские импортные туфли. Я слышал, что у них все закончилось печально. Кажется, обвинением в изнасиловании. После этой истории Ася куда-то уехала и не вернулась. Однокурсницы пробовали с ней связаться. Но она испарилась. Будто никогда не существовала.

…Познакомились мы с ним еще раньше. Летом. В одном московском баре. Встретились, поговорили. Он выпивал за стойкой. Сдвинув бейсболку на затылок, опрокидывал порции двойного виски. Нас сплотила драка в заведении. Пришлось вместе отбиваться от группы алкашей. Мне сильно досталось по голове. Серёга привел меня в чувство и отвез домой на такси.

В университете его все считали неудачником. Даже фамилия у него была какая-то легкомысленная – Галевин. Такая фамилия полагается невзрачному близорукому человеку, склонному к рефлексии. Галевин был именно таким человеком. Молчаливым, замкнутым, предпочитающим одиночество и тишину. Борющимся насмерть с внутренними демонами. Он производил впечатление человека с нечистой совестью. У которого на сердце не меньше трех злодейств.

Я радостно окликнул его:

-  Скажи мне…

Он прервал меня. Я посмотрел в его глаза. Взгляд мертвеца. Стеклянный и безыдейный.

Он приблизился. Едва ли не прижался ко мне. (Думаю, со стороны нас можно было принять за влюблённых.) И прошептал на ухо:

- Я всё тебе расскажу. Всё. Я для этого и пришёл. Но это длинная история. Будь вечером у меня. После диплома. Я всё объясню. Это важно…

Сергей выдохнул и быстрым шагом, не забывая оборачиваться, направился к лестнице. Когда я пришел в себя, он уже исчез. На минуту почудилось, что ничего не было. Ни Галевина, ни его чудного поведения, ни туманных, непонятных слов… 

 

G Galevin
Роман  Евгения Синичкина "Галевин" 

Максим вечером идёт к Сергею и встречает перед его домом говорящую собаку, Барбоса Грацильного:

- У меня послание от хозяина. Оно может тебе не понравиться. Сергей умер.

- Что?! Но… Как?..

Я потерялся. Не мог отыскать подходящих слов. Словно налетела буря и унесла, не дав опомниться.

- Самоубийство, - ответил пёс. Его голос дышал спокойствием и безмятежностью.

У меня закружилась голова. Перехватило дыхание. Перед глазами запрыгали чёрно-белые картинки. Звездочки и вспышки.

- Смотри мне! – раздался грозный драматический тенор Барбоса. – Не вздумай упасть в обморок. Прикончил он себя – эка невидаль!

Всю жизнь думал, что я - кремень. С недоумением взирал на чужие слёзы. Меня называли циником, даже – социопатом. И так расклеился!..

А пёс? Его хозяин покончил с собой, а он шутит и балагурит!

Ничего не понимаю. Серёга плохо выглядел. Возможно, болел. Возможно, тяжело. Но никаких признаков… Хоть бы намёк… Он же хотел поговорить, рассказать мне что-то…

- Слушай, я понимаю, тебе хреново, - Барбос лёг рядом. – Но убиваться не стоит.

- Как ты смеешь? – мой голос дрожал. – Он же был твоим хозяином.

- И я любил его. Но слезами я его точно не воскрешу. Мне остается примириться с его решением.

- Примириться? Примириться?! Ты – говорящий, умный пес! Как ты не переубедил его? Почему не спас?

- Нельзя спасти другого человека. Не тебе решать, спастись ли ему. Это не твой выбор. У каждого есть величайшее право – распоряжаться своей жизнью. Любой человек имеет право отдать жизнь, если это спасение. Если это убережёт от страданий. Ты не знаешь, как он страдал. Ты не видел его боли. Но я – видел! Что делать тому, кто лишился последнего отрадного сомнения?.. Поверь мне, случившееся – к лучшему. Скоро все прояснится…

- Почему ты говоришь загадками? Объясни! Просто объясни!

- Ты всё равно не поверишь. Тебе нужно увидеть самому. Может быть, тогда поймёшь.

- О чём ты? Что увидеть?

- Сергей оставил тебе записи. Он писал своего рода дневник. Воспоминания, наблюдения, мысли… Он хотел сегодня передать его тебе, но не дождался. Не выдержал.

- И где они, эти записи?

- В квартире.

- Ты предлагаешь мне к нему заявиться? Там ведь, наверное, полиция?

- Нет. Пока никого. Полиции тебе бояться не стоит. Скорее, тебя испугает написанное в дневнике.

- И что? Идти? Прямо сейчас?

- Ну что ты! Можешь заглянуть через пару лет. Не спеши. Он же мёртв – никуда не убежит. Дверь, кстати, не заперта, - произнёс Барбос. Грустно подмигнул и растворился во мраке…

В следующее мгновение я очутился перед входом в квартиру. Моя рука отворяла тяжёлую металлическую дверь...

Как я добрался сюда? Кто впустил меня в подъезд? Почему я всё забыл? Неужели так сильно переволновался? Но этот обморок? Беспамятство откуда? Что за странная, ужасная причуда?..

В коридоре царила разруха. Справа – раскуроченный шкаф с дверью, болтающейся на одной петле. Потемневшие ошмётки синтепона, вырванные из зимней куртки. На потолке – разбитая люстра. Покачивается. В ней - мигающая крупной дрожью одинокая лампочка-эпилептик. Под ногами – осколки большого зеркала вперемешку со стеклом…

Его кабинет.

Дверь заперта.

Мне нужно увидеть его в последний раз. Попрощаться. Ломать дверь? На грохот могут прибежать соседи. Может, полицию уже вызвали…

Не знаю.

Надо торопиться.

В гостиной – сползающие к полу червяки разодранных обоев. На тумбочке – рыдающий граммофон. Антикварный овальный стол из махагона. Свежие царапины от ногтей на лакированной поверхности. На столе – упитанная картонная папка. Внутри – испещрённые неровным, шатающимся почерком листы бумаги.

Знобит. Вялое пиликанье сирен. Или показалось? Не знаю. Никакой уверенности.

Дрожащими руками я загрёб папку. Поправил резинки. И в полузабытьи ринулся наутёк из этого дома.  

                                                       Конец первой главы

                                           -----------------------------------------

                                                           

 

                                                            Вторая глава


Второй главой открывается роман в романе - "Записки Галевина", составляющий десять из двенадцати глав произведения. Язык второй главы стилизован под язык знаменитого французского писателя 19-го века…(попробуйте установить какого). 

В папке  Максим находит записки друга. В «Записках» Сергей рассказывает историю своей жизни,  вершиной которой стала  его  любовь к девушке, принёсшая ему вместо счастья страдания    и боль. Одни разочарования следуют за другим, шаг за шагом превращая Сергея   из возвышенного идеалиста в безжалостного человеконенавистника, ни в грош  не ставящего чужую жизнь.

«Мне иногда кажется, что всё случившееся – жуткий сон, болезненный, как горячительный бред алкоголика, и бесконечный, как мрак глубокого космоса. Эта абсурдная, пустая, ничем не подкреплённая, но такая сладкая и утешительная надежда, пожалуй, единственная причина, почему я до сей поры жив. Вечерами я тихонько, будто под сурдинку, шепчу бессвязные слова молитвы, уповая на то, что какая-нибудь великая сила Вселенной, какое-нибудь благодушное божество смилостивятся над потерявшимся, опустившимся, раскаивающимся грешником и помогут мне проснуться…

 

Далее Галевин рассказывает о своём безрадостном детстве, о школьной влюблённости, ставшей причиной его первых разочарований и отторжения окружающими,  впечатлениях, формировавших его  идеалистическую личность, сломавшуюся при встрече с грубой действительностью.

Свадьба моих родителей была одним из тех событий, которое, представляясь поначалу светлым и счастливым, затем становится первым шагом к кошмару длительностью в жизнь. Знакомство на обыденной студенческой вечеринке, где дешёвое, кислое пиво одурманивает разум эффективнее морфия, переросло в любовные игрища на узкой, скрипучей кровати в общежитии. Глупцы, они вряд ли с полной ясностью понимали, к чему могут привести их пылкие признания и неуклюжие объятия под дырявым шерстяным одеялом; опьянев от радостей, свойственных безрассудной молодости, они позабыли об осторожности и в один трагичный день оказались перед кабинетом гинеколога районной поликлиники. Немолодая женщина в белом халате, привыкшая за долгие годы наблюдений к дрожащим рукам юных любовников, сверкающих бледностью смущённых лиц, думается мне, с хорошо укрытой от взгляда печалью смотрела на моих испуганных родителей. Знай они, кем вырастит их чадо, какие омерзительные деяния сотворит, знай они, сколько боли причинит ни в чём не повинным людям, сколько злых поступков будет отягощать его склонную к компромиссам, податливую, как тесто, совесть, знай они, как много крови прольётся по его вине, каким монстром окажется плод их простосердечной любви, - мне бы никогда не видеть света.  Поддавшись настойчивым убеждениям близких и дальних родственников, живущих, как непростительно часто бывает, традициями и привычками, последовав советам сиюминутных друзей, попав под обаяние флёра лёгкой влюблённости и романтики, к тому моменту изрядно поизносившемуся, мои родители влезли в долги, чтобы организовать сатрапическое торжество на зависть остальным. Изысканное платье цвета магнолии, вечный символ чистоты и невинности, с трудом прикрывавшее отчетливо выделявшийся живот, вплетённый в русые волосы венок из флердоранжа, чья непорочная белизна вступала в резкий контраст с маджентовыми мешками под глазами, закономерным следствием изматывающей бессонницы; арендованный черный смокинг с малиновым шелковым камербандом, вызывавший трепет восхищения и противоречивые желания - прикоснуться к дивному творению портных, нежному, как пенная бахрома океанской волны, или, исполнившись боязни, не осквернять филозелевое чудо следами вымазанных в майонезе пальцев; многочисленные гости в изъеденных молью нарядах, вытащенных из затхлого небытия древних шкафов, сваливавшие в кучу, будто подготавливая площадь для грандиозного аутодафе, коробки с безвкусными наборами постельного белья и однообразными сервизами, облизывавшие губы и потиравшие носы в предвкушении дармовых яств и, наконец, дорвавшиеся до праздничных блюд, с нетерпением ожидая священного момента, когда, обессиленные от бурных возлияний, с невидящим, осоловелым взором, в испачканных подливкой и икрой костюмах, они смогут забыться в долгом, благословенном сне, уткнувшись лицом в недоеденный салат, - другими словами, свадьба моих родителей безоговорочно следовала канонам истинного пира сумасбродства во время подкрадывавшейся из-за угла чумы. Похмельное пробуждение, жаркое, удушливое, сухое, как ивово-коричневые пространства Атакамы, принесло с собой не только неконтролируемую жажду и головную боль, каждый луч солнца превращавшую в заточенный кинжал хладнокровного ассасина из келий таинственного Аламута, но и утрату любых иллюзий, отрадно пестованных накануне сердцами молодоженов. Мать смотрела на скривившийся, помутневший лик отца, некогда представлявшегося ей благочестивым ангелом, а отец, вливавший в свое полыхающее, словно торфяной пожар, горло тёплую минералку, не мог отвести взгляд от алой сыпи засосов, обрамлявших тонкую, бледную шею его ненаглядной принцессы; они, наблюдая за разбредающимися на полусогнутых ногах участниками пиршества, чувствовали бурлящим нутром, как развеиваются мечты о счастливой, благополучной жизни, как добрая сказка для весёлых детишек превращается в лишенный снисхождения и жалости натуралистический роман, как воздвигается с неумолимой твердостью могильного камня рукотворный памятник нищеты, лишений и разочарований. 

 

Брак  родителей Сергея складывается неудачно, они разводятся. Мальчик растёт без отца, в обществе нервной, издёрганной, потерявшей всякие надежды на лучшее  матери. Вокруг Сергея царит атмосфера горя и нищеты. 

Мои первые воспоминания относятся к тем годам, когда между родителями утвердились прочные отношения взаимной вражды. Отец после аспирантуры остался на родном химическом факультете; высокий, худощавый, всегда с растрёпанными светло-бурыми волосами, достававшими до узких, мальчишеских плеч, с тусклыми карими глазами, волей природы переданными мне, он устроился лаборантом, через пару лет получил должность преподавателя и медленно вскарабкивался по карьерной лестнице, читая лекции первокурсникам и переписывая многострадальную кандидатскую диссертацию, продвигавшуюся с невиданным трудом; дома он появлялся редко, в основном поздней ночью, выбирая днем корпеть на работе, а вечера проводить в компании сослуживцев и университетских друзей; иногда, ввалившись домой пьяным, как некрасовский крестьянин, отец садился ко мне на кровать, костлявой рукой толкал меня в плечо, потом, отвернувшись и закрыв лицо ладонями, начинал плакать, едва слышно поскуливая, как испуганный пес, и, уходя нетвёрдым, шумным шагом, клал на прикроватную тумбочку подтаявшую плитку молочного шоколада. Мать всю жизнь ассоциировалась у меня с тягучим, въевшимся в кожу запахом лекарств; от яркого костра девичьих надежд на счастливое супружество, не омрачённое невзгодами, засорившимися унитазами и прорванными батареями, осталось несколько крошечных угольков непрекращающейся грусти, от которых тянулась вверх узкая, как нить паутинки, полоска дыма, давно переставшая согревать разбитое сердце; без разбора, наплевав на предписания врачей, мать пичкала себя всеми успокоительными, какие могла отыскать: в небольшой прямоугольной деревянной шкатулке, отороченной разноцветным бархатом, лежали флаконы с настойками валерьяны, пиона, пустырника, высушенная трава страстоцвета и зверобоя, из которых она заваривала чай, чтобы запить таблетки антидепрессантов, добытых далеко не всегда законным способом; из квартиры она старалась не выходить, предпочитая душистой хвойности леса густой сигаретный дым, аннексировавший маленькую кухню, полевым цветам, восторженно приветствовавшим солнце, - пепел, падавший на старый сатиновый халат, который она, кажется, никогда не стирала, а белоснежным барашкам облаков, плывшим по голубому небосклону, - накрахмаленные, отбеленные рубашки дикторов новостей на голубом экране; её глаза, прежде, как рассказывали мне, яркие, искрившиеся теплым блеском ляпис-лазури, стали серыми и холодными; в редчайшие моменты просветления, когда порывы безудержной деятельности захватывали её, мать садилась за зингеровскую швейную машинку, полученную в наследство от бабушки, и шила простыни и шторы, мастеровито управляясь с громоздким маховым колесом, словно опытный рулевой с массивным штурвалом бригантины; в те часы на потрескавшихся губах матери даже возникала улыбка.

 

Счастьем для Сергея становится неожиданный подарок отца - костюм-двойка. Сергей не может налюбоваться единственной у него дорогой и красивой вещью и находится в постоянном беспокойстве от мысли, что костюм могут украсть.

«За неделю до моего первого звонка, когда тёплое августовское солнце опускалось за крыши высотных блочных домов, отец принёс мне тёмно-синий костюм-двойку; с благоговейным трепетом, разложив подарок на кровати, я поглаживал хлопковый пиджак, воображая себя почтенным английским джентльменом, опиравшимся на трость с золотым набалдашником и снимавшим котелок перед проходившими мимо леди в гродетуровых платьях цвета потупленных глаз. По нескольку раз в день я залезал в дээспэшный шкаф с шатающимися ножками, тревожно оглядывая мое сокровище. Мысль о том, что костюм могут украсть, что он может свалиться с вешалки и порваться, что он может растаять, как прекрасное видение, придуманное гибнущим мозгом, приводила меня в состояние паники; лоб покрывался испариной, руки тряслись, как у несчастного на электрическом стуле, сердце, замирая на короткий отрезок времени, вновь пускалось в бешеный пляс, желая пробить дыру у меня в груди и убежать через нее в дальние страны; костюм был для меня любимой мягкой игрушкой, которую ребенок с упоением подкладывает под щёку во время сна, голубым цветком, вышедшим из царства Морфея, обретшей плоть и не желавшей исчезать Сильфидой, блестящим Граалем, хранившимся в глубинах моего обветшалого Монсальвата. В приподнятом до горных вершин настроении, облачившись в желанные обновки, с элегантностью прирождённого аристократа я обходил позеленевшие лужи, образовавшиеся в дорожных выбоинах. Безмятежный, как буддистский монах в период Вассы, и счастливый, как удачливый влюблённый, после долгих терзаний сорвавший поцелуй с обожаемых губ, наперекор здравому смыслу я наслаждался промозглым утром первого дня осени, громкими выхлопами летевших по дорогам автомобилей, мерзостным амбре мусоровозов, по-медвежьему вальяжно переваливавшихся во дворах домов, мочившимися возле подъездов алкоголиками и базарной крикливостью толпы, собравшейся перед бело-голубыми стенами школы. Пошлая, обыденная действительность Беляева виделась мне волшебной страной фей и единорогов, порождённой богатой фантазией доброго сказочника.

 

Сергей идёт в первый класс. На торжественной линейке рядом с ним стоит девочка Нелли. Позабыв обо всём на свете, Сергей влюбляется и тут же получет жестокое наказание за свои чистые чувства. 

Не знаю, в том ли дело, что безудержной радостью светилось моё лицо, а на щеках аккуратным розаном алел румянец, или в том, что мои изношенные ботинки и целлофановый пакет, заменявший мне портфель, непроизвольно вызывали жалость у учителей, руководивших процессией первоклашек, однако меня поставили во главе торжественной колонны рядом с девочкой по имени Нелли. До последнего звука, умирающего ночью в глухом лесу, она соответствовала своему имени. Нелли была свежестью дневного бриза, подувшего на безжизненный берег моря суеты; в распущенных вороных волосах и чёрных глазах юной Тоски сияла томительная беспредельность ночи; прикосновение детской ручки, протянутой с чистосердечной улыбкой, пробудили неизведанные чувства и переживания. Я был смел, но в душе, а не в обхождении; не имея представления о том, как вести себя, как прятать переполнявшие меня эмоции, как не выглядеть юродивым шутом перед ацтекской богиней, сошедшей с картин Хесуса Эльгеры, я дрожал, словно березовый листок на сильном ветру. Мои ноги подкашивались. Я чувствовал себя жалким осквернителем священных вод океана, из которых вышла, поражая нетронутой красотой бытия, эта маленькая Афродита. Весь день – торжественная линейка, наставления директора, экскурсия по школе и первые уроки – казался миражом, готовым в любой миг раствориться. Всё было сном, трудно различимым абрисом в тумане неизвестности, гипнотической дымкой индейских костров…

 

Одноклассники отворачиваются от Галевина. Он не может найти близких по духу сверстников, замыкается в себе и становится нелюдимым и скрытным. 

Чтобы чем-то занять себя на переменах и скучных уроках, отвлечься от всепожирающего чувства отчужденности, я начал писать любовные письма к Нелли. В моих безыскусных посланиях читались детская непосредственность и подсознательное влечение к эстетическому великолепию. Завершив письмо, я бесщадно рвал его на мелкие части, складывал обрывки между страниц учебника и по дороге домой выбрасывал в мусорные ящики. Никто не должен был их прочитать.

Я предпринимал все меры предосторожности, дабы мои сокровенные признания не попались кому-либо на глаза, но однажды допустил непростительную ошибку. Меня вызвали к доске, и в спешке я не успел убрать письмо, оставив его лежать на парте; когда я вернулся, письма уже не было. В ту секунду время остановилось. Мои зубы бились друг о друга так, как будто хотели искрошиться в порошок. Я боялся вздохнуть, выдохнуть, пошевелиться. Стыд сковал мои члены и тащил на плаху. На перемене меня казнили.

Ребята, чьих имен я не могу вспомнить, закрыли дверь, попросили всех остаться и, демонстрируя завидный актёрский талант, во всеуслышание огласили рыдания моего доверчивого сердца. Смеялись безликие дети, учительница, кварцевые часы, висевшие над входом в класс, кактусы в горшках, стоявшие на подоконнике, пожелтевший кружевной тюль, ручки, карандаши, линейки, специально выбравшиеся из пеналов, и, разумеется, смеялась Нелли. Её задорный, звонкий хохот оглушал меня. Я не смел поднять глаз. После уроков мальчишки поймали меня за школой; я не видел, как они подошли и сколько их было; меня повалили в грязный снег; били в голову, по спине, в пах, душили брючным ремнем; они кричали, чтобы я держался подальше от Нелли, не смотрел на нее, не думал о ней; Нелли стояла в стороне, улыбалась своей беззлобной, прямодушной улыбкой, которая очаровала меня в первую нашу встречу; я сжался в комок, закрыл глаза и беззвучно плакал, осознавая, что здесь, на земле, ничто не осуществляется полностью, кроме несчастья.

 

Инцидент вызывает душевный срыв. Ночами Сергею снятся страшные сны, он не может спать, умоляет мать не выключать свет. 

В скором времени меня начали мучить ночные кошмары, избавиться от которых не удается до сих пор. Мне снилось, что я стою на пустыре, за каким-то полуразрушенным складом; фисташковое солнце, скупое и бесчувственное, озаряет раскромсанный, побелевший асфальт и мелкие клочья лоснящейся травы; тревога нависает кронами возникающих из ниоткуда деревьев; в мою сторону, обезличенные, бестелесные, пустые и страшные, движутся тени, полчища, легионы теней, они тянут руки, длинные и тонкие, как прутья; я пячусь, отворачиваюсь от них и бегу, хочу убежать, но бетон превращается в тягучий, вязкий песок; он засасывает меня, нет сил двинуть ногой, тени, деревья, солнце падают с посеревшего неба, и я задыхаюсь под тяжестью их полой ненависти. В другую ночь я мог видеть Армагеддон; большая часть мира уничтожена ядерным и химическим оружием; оставшиеся в живых люди мутировали в гигантских ящериц – новых динозавров, созданных безумным гением неизвестного апологета генной инженерии; сквозь густые заросли амазонских джунглей – откуда они появились? – я пробираюсь к своему дому, ищу маму, отца; зданий нет, никаких людей, путь усеян вывернутыми наизнанку трупами щенков, я натыкаюсь на широкую поляну; слышится легкий шорох, что-то опутывает мои ноги, с ужасом смотрю вниз, это гибкий, склизкий и холодный хвост ящерицы; из кустов ухмыляется раскрытая крокодилья пасть, на ландыши низвергаются хляби слюней, от которых несет гнилым мясом; перламутровые угли глаз переливаются красно-фиолетовым огнем; ящерица говорит вкрадчивым голосом; слов не разобрать; нет, минутку, я различаю, понимаю ее медоточивое шипение: «С возвращением, сынок, ты дома…». Сновидения переносили меня в гигантский дом в тысячу этажей, устроенный на манер бессистемного лабиринта; миллиарды лет я блуждал по замысловатым коридорам и нескончаемым лестницам, не отдавая себе отчета в том, что должен делать; я мечтал выбраться из этого царства бликующих люминесцентных ламп, дырявых отопительных труб, из которых валили струи пара, мёртвых человеческих тел, лежащих вдоль азбантиевых стен, но не знал, где найти выход; моим единственным компаньоном был воробушек, прилетавший раз в сотню лет; наши встречи длились минуту, из хлебных крошек воробушек составлял слово «вечность» и улетал, бросая меня одного. Часто во время дрёмы я делался приглашённым врачом, проводившим независимую экспертизу психиатрической лечебницы; всякий раз мне попадался пациент, который был совершенно здоров, в больнице его удерживали против воли, не имея к тому ни малейших законных оснований; почему-то спасти я его мог, только устроив побег; нам удавалось выбраться из палаты, незамеченными мы добирались до высокой каменной стены, служившей забором, и уже перелезали, как внезапно я попадал в западню – в тесную коробку из плотного, жёсткого материала, с вырезанным окошком для глаз, откуда лился ласковый солнечный свет; затем я падал, но как-то неспешно, словно в замедленной съемке; лучи солнца, пробивавшиеся через окошко, более не касались меня, они светили на недостижимой высоте, а в коробке не утихало эхо множества голосов: «Ты наш…».

Я просыпался с криком, в ледяном поту, давясь жгучими слезами, стараясь унять сердце, мчавшееся ураганным карьером, как спятившая лошадь. Ложась спать, я боялся не проснуться и навсегда остаться заточенным в мире кошмаров. Сон ассоциировался у меня со смертью.

- Пожалуйста, не надо, - жалобно просил я маму, когда глубокой ночью, завидев свет в комнате, она приходила его выключить.

- Это что за фантазии такие? – спрашивала она с раздражением. – Прекрати-ка электроэнергию расходовать, она, к твоему сведению, не бесплатная.

- Но мне страшно, мама, пожалуйста, - я умолял, мертвой хваткой вцепившись в подушку.

- Чего ты боишься?

- Что темнота поглотит меня, а с ней придёт смерть. Я не хочу умирать.

- Ой, да кому ты нужен, - вскрикивала она раздраженно и, щелкая выключателем, говорила: - Спи давай. Шизик, ей-богу.

Это теперь, по прошествии полутора десятков лет, мысли о собственной смерти вызывают у меня разве что лёгкий смешок: ужасы смерти не властны над душой, свыкшейся с ужасами  жизни; это теперь я могу отказывать смерти в праве на существование, поскольку, пока на свете мы, она ещё не с нами, когда же пришла она, то нас на свете нет, нет сознания, чтобы осознать факт смерти; но детскому уму, не тронутому рассудительностью Платона и смирением философов позднего стоицизма, смерть казалась реальным, полностью материальным, вечно идущим по пятам злобным монстром, мечтающим тебя сожрать. Мои ночные часы состояли из борьбы с человеческой природой, которую я безнадёжно проигрывал. Намеренно не смыкая глаз, лежал я в тёмной комнате, изредка освещаемой фарами хлюпающих по улицам машин, истерически мял мокрые простынь и одеяло, прислушивался к шершавому постукиванию механизма будильника и внимательно следил за устрашающей игрой теней на потолке. Я терпел из последних сил, но усталость и нервное истощение были неумолимы: вновь и вновь они швыряли меня к сдвоенным роговым воротам, ведущим в безрадостное царство сновидений. 

 

Отвергнутый ровесниками, осмеянный Нелли, не нашедший сочувствия у матери, Сергей ищет любви и тепла среди таких же неприкаянных существ, как он сам, - среди бездомных собак.  

Брошенный на задворках человеческого общества, настоящий социальный нуль, бесполезный людям, которые, впрочем, никогда обо мне не заботились, я стал проводить свободное время с бездомными собаками. Отверженные, забытые, не знавшие, как и я, человеческого участия, они, как и я, желали тепла и любви. В зябком предрассветном сумраке, покинув равнодушный комфорт постели, я гулял съёжившись по молчаливым дворам спящих домов. В карманах серой полиэстеровой куртки болтались скромные остатки ужина и завтрака, завёрнутые в газетную бумагу. Собаки быстро привыкли к моей компании; заслышав издалека шаркающую походку, они рысцой подбегали ко мне, весело помахивая облезшими хвостами; их прохладные носы согревали сердце, а мокрые языки иссушали обильные слёзы уныния. Я мечтал подобрать пса и принести его домой, обретя в лице этого милого комочка шерсти верного наперсника. Мама была против.

- Зачем тебе псина? - возражала она. – От неё сплошная грязь и вонь. Она загадит всю квартиру. Будь она ещё породистой собакой, можно понять, но там одни уродливые дворняжки.

- Мне жаль их. Им холодно и голодно на улице. Они никому не нужны.

- Нашёлся сердобольный! Всем помочь хочешь? Всем не поможешь, - отвечала мать и уходила в другую комнату.

Я же годами не мог понять, отчего, раз уж нельзя помочь всем, не стоит помогать никому?..

 

Скоро у Сергея появляется любимый щенок,  Томас, которого он незаметно приносит домой. Мать, обнаружив собаку, приходит в ярость и, невзирая на зиму,  выбрасывает Сергея с щенком на улицу. Ровесники на глазах Галевина отрезают щенку уши и убивают Томаса.  Любовь, вначале к Нелли, потом к щенку, заканчивается для Сергея одинаково – тяжёлой душевной трагедией. 

У меня появился любимец - игреневый щенок Томас с черно-белой мордашкой, длинными треугольными ушками, сложенными конвертом, толстыми лапками, выдававшими принадлежность к знатному пёсьему роду, и грустными карими глазами, над которыми изгибались охряные брови. Утром он встречал меня перед подъездом, обнимая за ногу, и провожал до школы, виляя из стороны в сторону, словно рисуя траекторией своего движения знак бесконечности; вечером мы бегали по округе, на пару вывалив языки, улыбаясь во весь рот. Однажды мне удалось провести Томаса домой незамеченным; неделю я прятал его в своей комнате, держа дверь закрытой, и выносил на прогулку, укрывая под курткой; он спал на кровати, калачиком свернувшись в ногах. Я был счастлив. Его умилительная непоседливость ветром перемен проносилась по моей душе, забирая обиды, разочарования и боль; от него, как от солнца на детском рисунке, расходились лучи радости и спокойствия, озарявшие мрачно-тоскливую белёсость будней; прижимаясь к его бархатной шерсти, я представлял, что лежу в центре бескрайнего луга, одурманенный пьянящим ароматом мириад всевозможных цветов. К сожалению, идиллия не может длиться вечно. Судьба предлагает нам малюсенькую ложечку сладчайшего меда лишь для того, чтобы мы острее ощущали нестерпимую горечь дегтя, в бочке которого барахтается наша жизнь. Мать поймала нас ночью, когда Томас, испугавшись кошмара, затявкал во сне. Она ворвалась в комнату со стремительностью маститого бойца спецназа; резким движением руки она сбросила щенка на пол и принялась за меня; сняв тапочку, она лупила меня по лицу; во рту смешались кровь из разбитой губы, проглоченные слезы и шарики склубившейся пыли.

- Убирайся, - прорычала мать, указывая на входную дверь после завершения экзекуции. – Вали, тварь! И не забудь эту блохастую сволочь!

В трусах и майке, не успев ничего надеть, я схватил дрожавшего щенка, забившегося в угол комнаты, и вылетел на лестничную площадку. Остаток ночи я просидел в закутке под лестницей на первом этаже, прижавшись спиной к бетонной стене. Щенок, оправившись от испуга, беззаботно спал у меня на животе. Был конец декабря. Через поколоченные окна подъезда тянул морозный воздух. Меня пробирал озноб, душил кашель, каждый вздох сопровождался болью в груди, а раскрасневшиеся глаза заволакивала пелена. Стараясь как можно крепче держать Томаса, я потерял сознание.

Как говорили, скорую вызвали соседи, вставшие утром на работу. Когда к матери пришел участковый, она разрыдалась и рассказала, что я, неблагодарный и избалованный, сбежал из дому, потому что она, горемычная, отказалась купить мне конструктор «Лего»; синяки у меня на лице мать объяснила тем, что я ударился о перила, когда она, упав на колени, старалась меня удержать от побега. Меня не удивило, что участковый и соседи приняли ее сторону – сторону, по их словам, бедной женщины, вынужденной почти в одиночку справляться с таким грубым, непослушным и злым ребенком.

Новый год я отмечал в больнице. По странному стечению обстоятельств в шестиместной палате, куда меня перевели из реанимации, я был единственным пациентом. Мне прописали строгий постельный режим. Часами я смотрел в немытое окно на заснеженную тропинку и думал о Томасе. Где он теперь? Вдруг, пока меня пичкали супом и антибиотиками, борьба за объедки сокрушила его? Или свершилась роковая судьба, и, ласковый, добрый, он погиб под колёсами грузовика? Кто мог защитить его?..

Домой меня отпустили под Рождество. Грузные лилейные звезды девственного снега вальсировали по воздуху, студёными пушинками опускаясь на бескровные щеки, отвыкшие от ежистых поцелуев зимы. Вдоль обочины, будто на плаце, выстраивались стройные когорты синусоидных сугробов, готовых к непродолжительной службе на благо бессмертной природной гармонии. Напротив подъезда, прислонившись к невысокому заборчику, предназначенному для ограждения цветников, сидел подросший Томас и слизывал с блестящего черного носа упавшие снежинки. Увидев меня, ковылявшего по улице, Томас заскулил, радостно повизгивая, запрыгал, вращаясь, как планета, вокруг своей оси, забарабанил мощными лапами по снежному ковру, застелившему тротуар, и рванул в мою сторону, вертя заюлившимся хвостом.

- Прочь, тварь! – завопила мать, забравшая меня из больницы и в ту минуту шедшая рядом. – Не вздумай подходить! Убирайся, блохастый урод!

Томас вздрогнул и остановился, недоумённо крутя умной головой. Мать больно схватила меня за руку и потащила домой. Как тот трусливый ребенок, не вступившийся за бульдога по кличке Карфейс, я ничего не сказал, никак не возмутился, ничем не показал своего возмущения, до постыдности послушно проследовав в квартиру.

Через три дня, на протяжении которых меня не выпускали из дома ни под каким предлогом, закончились зимние каникулы. Потеплело. Преждевременная оттепель, вредная и надоедливая падчерица вечно сомневающейся московской погоды, привела в гости противных друзей - месиво из грязи и подтаявшего снега, лужи с колючей водой, доходившей до щиколоток, и скрывавшийся под ними, как замаскированный снайпер, тонкий слой прескользкого льда. Я надеялся встретить Томаса на привычном месте, но рядом с домом его не было. Неужели он обиделся на меня, посчитав предателем, отвергшим его щенячью преданность? Сейчас, когда я в приступе ужаса воскрешаю в памяти чудовищные события того дня, мне хочется, чтобы этот вопрос, при первом появлении вызывавший по всему телу мурашки, получил миллион утвердительных ответов. Пожалуйста, боже, поверни время вспять и наставь Томаса на путь истинный – на путь, который никогда не пересечется с моим! Пожалуйста!..

Томас ждал меня недалеко от школы. Его звонкий, колокольчиковый лай, как молния, прорезал тучи печали. Малыш, прелестный малыш…

- Козёл, - кричали в мою сторону одноклассники, - ты чего здесь забыл? Нам сказали, что ты свалился с воспалением легких. Мы надеялись, что ты сдохнешь. Как было бы здорово больше никогда не видеть твою кислую харю и эту шавку, которая за тобой по пятам ходит!

Искавшие возможность быть задетыми, чтобы задеть в ответ, остадившиеся, как племя шимпанзе, идущее на битву с соседями, ожесточённые, как банда дельфинов, ищущих легких коитальных утех, они гоготали, будто вернувшись к родному языку своих далеких предков. Я не хотел смотреть на них и гладил Томаса, завалившегося на спину и подставлявшего мне, блаженно согнув передние лапы, светлый животик.

- Вы только гляньте, - они прекратили хохотать и грозно двинулись в мою сторону, - не обращает на нас внимания, словно мы пустое место.

- Ага, чешет свою уродливую псину!

- Думает, что она лучше нас.

- Забыл, как мы тебя отмутузили? Хочешь повторить?

- Давай-ка прогуляемся на наше любимое место…

- Не сомневаюсь, что ему понравилось…

- И собаку надо взять…

Они надвигались толпой, как тени из кошмаров. Их грубые, металлические, режущие слух дисканты, в которых обертонировал звериный вой, слились в пугающую какофонию ненависти. Мои руки и ноги обмякли. Четверо подняли меня и потащили за школу, как бревно; один поймал Томаса, не осознававшего, что происходит. От страха у меня не было сил вырываться. Я кричал: «Помогите!», «Не надо!», «Остановитесь!» - но меня не принимали всерьез; родители, отводившие своих детей в школу, агасферически отворачивались, будто ничего не происходило, будто все это представлялось им забавной, безобидной игрой невинных малышей. Меня бросили к контейнерам с мусором, перевернули на живот; сверху мне на поясницу сел один из них, пухлый, щекастый, толстозадый, и, держа за волосы, заставлял смотреть. Главный – по-моему, его звали Дима – достал из бокового отделения рюкзака нож-бабочку.

- Получай удовольствие, - процедил он сквозь аккуратные, ровные зубы, поражавшие голливудской ухоженностью.

Двое держали Томаса, чтобы он не дергался; ремнем перевязали пасть. Дима, приложив нож к правой ушной раковине и оттягивая ухо второй рукой, не спеша повел лезвие вниз. Брызнула кровь. Томас вопил и бился в конвульсиях, пытаясь освободиться. В его устремлённых на меня, по-человечески грустных глазах, из которых струились безнадёжные, непонимающие слезы, отражался немой укор: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете? Я ничего плохого не сделал вам. Я ваш друг и брат». Расправившись с правым ухом, Дима перешел к левому, а затем – к хвосту.

-       Смотри, как дергается!

-       Это намного веселее, чем лягушек в лесу резать!

-       Ты гляди, как псина фыркает, аж пар из ноздрей валит!

Томас истекал кровью, беспомощно скулил и задыхался; они не прекращали смеяться.

- Ну вот, - с улыбкой сказал Дима, когда закончил, - теперь у нас есть приличная собака. С купированными ушами и хвостом. Всё как в лучших питомниках.

- Паспорта не хватает, - вставил кто-то из ребят.

- Верно, - согласился Дима, – документы нужны. А лучшие документы – это те, что подписаны кровью. Так мой отец говорит.

Опершись на колено и приблизившись к Томасу, Дима мгновенно, как профессиональный мясник, перерезал ему горло.

- Пёсик, ты с чернилами переборщил, - сказал Дима и расхохотался. Остальные заржали вместе с ним. Осмотрев одежду и убедившись, что на ней нет следов крови, Дима добавил: - Шавку в контейнер выбросите, нечего этому говну на дороге лежать.

Жирдяй, державший меня, с проворством легкоатлета вскочил и схватил бездыханное тело Томаса; мгновение спустя маленький трупик моего щенка, прибывшего если не из созвездия Гончих, то наверняка Самых Верных Псов, словно сдувшийся баскетбольный мяч, полетел в бак с картонными упаковками и тухлыми объедками.

- Понравилось, педик? – спросил Дима. – Будет тебе урок – не надо проявлять к нам неуважение. Уважение – это самое главное. Так мой отец говорит. Тебе стоит запомнить.

Прозвучал звонок, возвещавший начало занятий, расточительный и бессердечный в своей громкости. Ребята, чертыхаясь и толкаясь, подхватили разбросанные портфели и побежали в школу.

- Чёрт, опоздали же, - бурчали они, забыв обо всем.

- Сейчас нам двояки за прогул влепят, блин!

- И родителей в школу вызовут. Вот же задница!

- Лишь бы Марья Ивановна ещё не пришла.

- Отче наш, сущий на небесах… - забормотал едва слышно Дима, свирепо крестясь и поглаживая пальцами широкое нательное распятие, висевшее на золотой цепочке.

Я вытащил бездыханное тельце из мусорного контейнера, может быть послужившего смертным ложем не одному беспризорному псу, бережно убрал с его заплаканной, окровавленной мордочки гниющую банановую кожуру и отнёс Томаса на вершину близлежащего холма, где росла одинокая береза, приветливо раскинувшая обнажённые ветви. Как грозный, неподкупный судия, взирающий с высоты на грешников, чьи мысли и дела ему известны наперед, эта бетула с молчаливой строгостью оценивала копошащихся под ней людей, являвшихся здесь во всей пышности своей нищеты, во всей славе своей гигантской мелочности. Величавая, повидавшая мир, склонившаяся под тяжким гнетом неутешительных дум, она показалась мне надёжным проводником поруганному щенку, первым стражем дремучего, мрачного, угрюмого леса, в котором стынет мозг и ужас тайны длится. Обдирая руки до мяса, ломая почерневшие ногти, в полузабытьи, в спасительном самозабвении, я пробивался через толщу задубевшей грязи. С каждым поддавшимся сантиметром промерзлого грунта отмирал очередной кусочек моей больной души. Из могилки, куда я заботливо, несмотря на дикую боль в трясущихся руках, положил Томаса, на меня глядела безмятежная мордочка с матовым чёрным носом. Когда с последним омертвелым куском земли погребальный процесс подошел к концу, я откинулся к стволу березы. Хотелось плакать, но слёз не было. Внутри меня разверзлась пропасть, в которой зияла пустота. Я заглянул в неё, и в моей душе, обернувшейся выжженной пустыней, дали первые всходы цветы зла и анчарное древо невиданной ярости.

 

Школьные каникулы Сергей проводит у бабушки Тони, матери отца, простой сельской женщины. Бабушка не скрывает своей ненависти к невестке, считает, что та погубила её сына. К счастью, она находит сходство внука с сыном. 

Бабушка Тоня, или, как почтительно называли ее соседи, Антонина Васильевна, дожидалась меня возле остановки первого вагона. Это была осанистая женщина, широкая и плотная, с массивными ладонями, покрытыми толстой, жёсткой, как наждачная бумага, кожей, увенчанной шрамами и оставшимися после мозолей рубцами, малость сгорбленная, коротконогая, что, впрочем, никак не сказывалось на скорости ее передвижений, по которой некоторые издалека принимали бабушку за молодую девушку, с копной тонких седых волос, с смуглым лицом человека, много времени проведшего под палящим солнцем, с глазами большими и строгими, прятавшимися под богатейшими ресницами, в дерюжном темно-желтом сарафане, безмерно далёком от вычурных поделок ведущих модельеров, в тонкой спортивной ветровке бежевого цвета, прикрывавшей плечи, - проще говоря, настоящая крестьянская матрона, воспетая Некрасовым и Дюпре (выделено курсивом мной, чтобы показать, с каким мастерством написан портрет героини – П.З.) .

- Бог ты мой! – всплеснула она руками, когда я приблизился. – Я-то понять не могла, кто кого тащит: ты чемодан или он тебя. Додумались же они ребёнку такую махину всучить. Тебя в нём хоронить можно, прости господи.

Она выхватила чемодан и, смотря вслед удалявшейся электричке, погладила меня по волосам.

- Волосы почти как у отца, - проговорила она задумчиво и, присмотревшись к чертам моего лица, добавила: - А глаза-то! Глаза! Один в один! Как у Васеньки! Эх, ну я хотя бы уверена теперь, что ты мой внук. Не нагуляла тебя эта прошмандовка неизвестно с кем. Ладно, пойдем к дому?

Она подмигнула, и мы неторопливо спустились с платформы, перешли на противоположную сторону, умудрившись не переломать ноги на шатком мостике из поддонов, прогибавшемся при каждом шаге, как поверхность надувного батута, и, миновав переполненные мусорные баки, ржавые и прохудившиеся, попали на просторную улицу. 

 

Месяцы в деревне стали лучшими в жизни Сергея. Хотя для сложившейся компании деревенских подростков он был чужаком, они, остроумно отмечает Сергей, «терпели меня возле себя потому, что так просила бабушка, пользовавшаяся в районе непререкаемым авторитетом Вито Корлеоне». 

Однако именно эти ребята, издевавшиеся над моим именем, через день нажиравшиеся вусмерть, как крепостные мужики, рукоблудившие всем скопом в ветхом сарайчике, где спёртый воздух вызывал головокружение, открыли мне, хотя сами того не ведали, мир поразительных чудес.

 

Заводила ватаги, пятнадцатилетний Витя, приводит друзей и Сергея в старый заброшенный дом своего деда, где Сергей, порывшись в комодах, находит старый граммофон и коллекцию виниловых пластинок с классической музыкой. С этого момента берёт начало его всепоглощающая страсть к высочайшему из искусств – опере. 

С четвёртой попытки я разобрался в устройстве граммофона и запустил зашипевший виниловый диск. Никогда до того момента я не понимал искусства музыки священной: выступления низкопробных эстрадников, которые мама смотрела по телевизору, и рванная, дёрганная, шабашная танцевальная музыка, игравшая в школе по праздникам, отпугивали меня безжизненным однообразием и демонстративной грубостью, - но в те мгновения мой вслух впервые различил в ней чей-то голос сокровенный. Играла запись E lucevan le stelle 1957-го года в исполнении Франко Корелли. Его дивный тенор, переливчатый, как северное сияние, сладко-горький, как теплый поток радостных слёз, сокрушающий, как гигантское торнадо, олицетворял собой совершенную, всепобеждающую красоту, которая никем и никак не может быть опорочена; когда шелестом летнего платья, скрывавшего под собой мягкую, как карамель, девственную кожу прелестной возлюбленной, раздалось нежнейшее диминуэндо на верхнем ля в слове disciogliea, вечное, как небытие смерти, мой мир рухнул в бездонную пропасть и через мгновение, продлившееся миллионы лет, вознёсся к небесам; в душе погас свет, как уличный рожок без газа, и разгорелся вновь, как кровавый раздор вражды минувших дней в маленьком итальянском городке; злость, глодавшая меня изнутри, слабела и отступала, уносимая прочь каплями дождя, хлеставшими по крыше визгливыми кнутами надсмотрщика; я почувствовал себя навсегда связанным с музыкой, без всякого права на эту связь.

 

В доме бабушки  Сергей находит старые книги, и к нему, помимо музыки, приходит второе сильное увлечение -  литературой.  Он настолько погружается в царство  чудесных звуков и красивых слов, что  Сергей начинает чувствовать, как всё больше и дальше отдаляется от реального мира, предпочитая действительности мир идеального. 

В нижнем ящике облезшего комода, поначалу не желавшем поддаваться, ютилась горстка неновых книг. Мое внимание привлекла бежево-желтая обложка, на которой был изображен со спины некий паренек в повернутой козырьком назад красной бейсболке, стоявший под каплями дождя. «Над пропастью во ржи» заняла в моей жизни такое же место, какое занимает Библия у ревностных христиан: я держал ее в прикроватной тумбочке, читал и перечитывал, делал пометки тонким, будто нановискерным, грифелем карандаша, искал в ней ответы и помощь. Холден стал для меня реальным человеком – близким другом и названным братом, с которым я никогда не был одинок. Я встретил родственную душу, юного байронического странника, гонимого двуличным и неотесанным миром взрослых. Как Вергилий, этот мудрый дантовский психопомп, Холден вел меня по адским тропам вражды и разочарований, не оставляя ни на минуту. Обретя утешение в едкой сатире Рабле и де Костера, в масштабности книг Гюго и Сенкевича, в болезненной  чувственности Манна и Верлена, в стилистической пышности Толстого и Пруста, в поразительной глубине образов у Бальзака и Гамсуна, в неиссякаемой доброте Гаршина и Короленко, в музыкально-прозаической концентрированности творений Джойса и Маркеса, в интеллектуальной силе Фаулза и Бродского, я начал отдаляться от мира, от людей, от природы, возводя изощренные преграды в неприступной башне из слоновой кости, в которую добровольно, отвергая наставления Гессе, себя заточил. Я читал бессистемно, как начетчик; набрасывался на книги, как Кощей на злато; я поглощал художественные миры, как огромная черная дыра. Книги служили мне маяком, который направлял по жизни, и спасательным кругом, не позволявшим сгинуть в пучине повседневных избиений и издевательств. Я кидался во вселенную книг, словно в омут, тонул в невыразимом великолепии и всплывал навстречу звездам. Набоков советовал читать не торопясь, потягивая литературу, будто дорогое вино, но его слова казались мне дикими, потребительскими и невыполнимыми. Словно наркоман в ломке, дорвавшийся до дозы, такой желанной и близкой, обещавшей неземные удовольствия, я не мог остановиться.

- Какого черта ты все сидишь за своими книжками! – бесилась мама. – Пустая трата времени. Лучше бы нашел себе друзей. Ты больной: тебе бумажки дороже людей.

Я не знал, как объяснить ей, что у меня сотни друзей, и таких, каких мне ни за что не сыскать в школе или во дворе, что в час любви, объятий, снов мне сладостно предаваться чтению книг великих мудрецов.

 

Окружающие Сергея люди, мать, её подруги с их невзыскательными вкусами, бесконечно далёкие от идеалов подростка, олицетворяют для него пошлое мещанское существование, от которого он пытается бежать в литературное творчество.

Она считала жизнью посиделки с подружками под аккомпанемент однооктавных завываний очередного плохого шансонье, закалифшегося на пару концертов, и громкого плеска бесцветного вермута. Я бежал этого существования, звучавшего в моих ушах гимном пошлости и мещанства. Я желал удрать от прозы жизни, сделаться анахоретом, как Сэлинджер или Пинчон, чтобы создавать поэзию искусства. Я исписывал тетрадки и учебники, газеты и туалетную бумагу, выл и рыдал из-за несовершенства формулировок, примитивности мыслей, плоскости образов, беспомощности сюжетных линий. Я уверился в собственной бездарности и безнадежности. Я не сомневался, что не смогу, как бы ни изводил себя пустыми чаяниями, сотворить подлинную красоту. Я представлял себя многоликим Янусом от литературы: во мне уживались молодой писатель без стиля и молодой писатель без идей, прозаик, жадный до поэтических красот, и прозаический поэт. Тем не менее, как Чарский, я только тогда и знал истинное счастье, когда, терзаемый сомнениями и возбужденный вдохновением, запирался в своей комнате и писал с утра до поздней ночи, а затем и всю ночь до утра, после чего, бледный, разгоряченный, словно больной гриппом, ослабший, выжатый, без чувств падал на кровать и забывался целительным сном без сновидений.

 

Превратившийся в идеалиста и романтика Галевин ищет девушку, «деву серафической красоты и херувимской доброты», принцессу, богиню и ангела, не подозревая, что миры реального и идеального редко пересекаются между собой. 

Чем старше я становился, тем явственнее тяготила меня потребность в женском внимании. Как все взрослые дети, я тайно вздыхал о прекрасной любви. С завистью я взирал на уверенных в себе одноклассников, властно обнимавших точеные девичьи плечи, уверенно продвигавшихся рукой к упругим грудям, притягательными бугорками выдававшимися из-под белоснежной блузки с накрахмаленным воротничком, подчеркивавшим изысканную тонкость лебединой шеи; целующиеся парочки, страстно обнимавшиеся, опираясь на загаженный подоконник, заставляли меня всякий раз во время движения по школьным коридорам упирать в расчерченный подошвами линолеум стыдливый взгляд пунцового лица; коротенькие юбчонки, почти не прикрывавшие аппетитные ягодицы, и разноцветные чулочки в горизонтальную полоску, тянувшиеся выше колен, обособляя волнительную стройность прямых ножек, деспотически завладевали моим воображением. Мне не верилось, что обворожительная девушка может влюбиться в такого неудачника и изгоя, как я. Опасаясь попасть в неловкую ситуацию, показаться смешным, я боялся приглашать девушек на свидания, ожидая язвительного отказа. Я фантазировал, что на меня обратила внимание дева серафической красоты и херувимской доброты; мы сидим в затемненном помещении, напряженную тишину которого нарушает лишь наше взволнованное дыхание; с нежность я смотрю в ее глаза, блестящие, как Млечный Путь, сотнями миллиардов звезд; мы целуемся с тем святым и сладким жаром, свободным от всяких дурных помыслов, каким бывает отмечен только один поцелуй, первый поцелуй, - тот, которым две души приобретают власть одна над другой; время и пространство перестают существовать – в вечности остается только нерушимый союз наших забывающих робость губ. Я искал болезненной страсти, сумасшествия чувств и жестокой борьбы, видя, как подобает типичному романтику, неразрывную связь Эроса и Танатоса. Я ощущал себя благородным Радамесом, похороненным вместе с ненаглядной Аидой, бравым Андре Шенье, идущим к гильотине рука об руку с верной Мадлен, находящимися в бесконечном поиске себя Тангейзером и Зигфридом, умирающими с именем возлюбленных на устах, несчастным Тристаном, погибающим рядом с Изольдой, отверженным Лоэнгрином, преданным женским недоверием, бедным Вертером, которому так и не удалось насладиться блаженством взаимной любви. Потеряв со временем ощущение реальности, которая была для меня всего-навсего одним из множества параллельных художественных миров, тесно связанных между собой, я, как мужская реинкарнация пушкинской Татьяны, ждал идеал - вычитанную в романах и сыгранную лирической колоратурой принцессу; я не понимал элементарной истины, другими людьми принятой интуитивно: идеал – это путеводная звезда, указывающая тебе путь, но никогда не спускающаяся с небосклона, чтобы составить компанию за дружественной беседой. Идеальным может быть лишь образ - не человек. К сожалению, я не знал, что если тебе посчастливилось повстречать долгожданную принцессу, с ангельской кротостью восседающую на белой кобыле, то незамедлительно стоит задуматься: не она ли тот всадник на бледном коне, за которым следует ад? 

                                                           Конец второй главы

                                                     ---------------------------------

 

                                                               

                                                                   Глава третья


Язык главы стилизован под язык произведений немецкого писателя первой половины 20 века… (попробуйте установить какого).

На школьных выпускных экзаменах по литературе у Галевина возникает конфликт с завучем, недалёкой дамой с «шафрановыми зубами, источавшими солоноватую вязкость картофельных чипсов со вкусом зеленого лука», уязвлённой неординарностью знаний и ответов Сергея. Своими ответами Сергей невольно обнажает невежественность завуча, и та, взбешённая, даёт знать, что готова на всё, чтобы лишить его диплома о среднем образовании, если он не принесёт извинений.

«Ты, ублюдок, вел себя непочтительно, но я добрая, я могу простить твой юношеский запал. Если ты сейчас извинишься, передо мной и всей комиссией, признаешься, что наврал, что ничего не читал, к экзамену совсем не готов, отвеченное списал, а когда мы это заметили, нагрубил нам, оскорбил нас, невзирая на наше терпение, то тогда, так уж и быть, я поставлю тебе «тройку». И проваливай из нашей школы на все четыре стороны!

 

Происходящее заставляет Сергея задуматься о несправедливости в отношениях между  личностью и обществом.  

В те десять секунд, которые я раздумывал на этим унизительным предложением, во мне впервые в жизни проснулось назойливое желание не просто сделать другому человеку больно, но убить его, как убивает мясник бессловесную скотину. Почему я должен относиться к людям по-человечески, когда они не хотят относиться по-человечески ко мне? Почему я обязан терпеть издевательства, а не платить злом за содеянное зло? Почему общественный договор работает лишь в одну сторону? Почему меня, словно я родился должником, бросают на растерзание беспринципным коллекторским агентствам? Разве справедливость не предполагает гармонию и баланс? И есть ли в жизни она, эта чертова справедливость, или мы, наивные, лишь плаваем в сладкозвучной лакуне, наполненной совсем не искристой, небесно-голубой водой, умасливающей исстрадавшиеся члены, а подлой ложью, отравляющей душу?

Я принес извинения. Разумеется, принес. Ненавидя себя, презирая себя вплоть до последней мурашки, взявшей в осаду белые просторы кожи, я проговаривал лживые спасительные слова. Я старался убедить себя, что это маленький компромисс во имя большого блага, компромисс, с помощью которого у меня получится перевернуть замызганную страницу опостылевшей жизни, вырваться в иной мир, где реально, усевшись в сияющий кабриолет и обнимая за стройную талию Одри Хепберн, с ветерком нестись в закат. Я старался, видит любой из множества богов, старался, но слышал одну лишь фальшь, вынуждавшую мой внутренний голос дрожать. То были не мои слова: чьи-то чужие доводы, доводы какого-то предателя или дезертира, отбивали у меня в мозгу непрекращавшуюся барабанную дробь. Этот оглушительный стук барабанов, становившийся все сильнее, как будто они приближались. Нет, довольно! Последний раз я ступил на скользкую развилку королевства компромиссов. Баста! Более никаких компромиссов! Никаких! Ни с судьбой, ни с другими людьми, ни с малодушной совестью! Никаких компромиссов, что бы ни угрожало мне, что бы со мной ни случилось, даже перед лицом Армагеддона.

Я вышел из школы обессилевшим, изнуренным, издерганным и присел на бетонные ступеньки у входа. Все так же тепло, как и утром. Милое, нежное солнце, далекое и безучастное, инфантильно-апатичное к чужим терзаниям, бессмертная насмешка природы…».

 

Галевин поступает на факультет журналистики, где находит родственную душу - Максима. Оба любят искусство.  

Мы сблизились. После стольких лет у меня появился друг - реальный, настоящий, живой человек. Я щипал себя за руку, но не просыпался. Наши отношения были своеобычными. Это был «пафос дистанции» по отношению к большей части людей, знакомый всякому, кто в пятнадцать лет тайно почитывает Гейне и решительно выносит свой приговор миру и человечеству. Мы спорили об успешности стилистических экспериментов Фолкнера в «Шуме и ярости», с пеной у рта, переходя на крик, обсуждали, кого следует признать величайшим баритоном в истории оперной музыки – Бастианини или Херлю, а может, Лисициана, и еле сдерживались, чтобы не подраться, когда пытались выяснить, итальянские или немецкие фильмы получились более внушительными у Висконти? «Ты же слушал записи Бьерлинга, сделанные в период войны. Как ты можешь считать, что его звукоизвлечение не вершина совершенства?» - убеждал он, а я оправдывался тем, что слушал не только Бьерлинга, но также Мельхиора в партии Тристана и Отса, который раз за разом демонстрировал потрясающие возможности легких пловца-чемпиона. «Погоди, ты без шуток считаешь, что в кинематографе существует сцена более сильная и трогательная, чем полночный танец Кита и Холли под A Blossom Fell?» - пытал я его. «Конечно, - парировал он, - и это сцена смерти Ашенбаха, когда он в последний раз видит одинокого Тадзио, по колено стоящего в искрящейся воде, озаренного светло-багровыми лучами заката… Висконти явил нам красоту, которой не бывает на свете, потому что та красота поистине неземная». Мы дискутировали часами, без остановок, не щадя в шумных словесных битвах голосовые связки, отличаясь завидной работоспособностью кроликов из рекламы батареек Duracell. Хотя согласие редко заглядывало к нам в гости, у нас были одинаковые интересы. Как и я, колоссальные ожидания от жизни Максим с несчастным усердием питал тысячами книг. Мы были похожи; разве что треволнения и неудачи не сломили его в той же степени, в какой надругались надо мной.

 

Максим обеспокоен отсутствием у Сергея девушки и как-то говорит ему об этом. 

- Тебе девушка нужна, мой друг, - ни с того ни с сего сказал Максим, когда мы миновали ворота в факультетский сквер. Мы остановились на тротуаре, пропуская отдраенный «Лексус»...

- А тебе – узнать нормы этикета, - ответил я, пряча покрасневшие как от мороза, так и от смущения щеки.

- Серега, я же серьезно. Ты всегда зажатый, стеснительный, недоверчивый, неуверенный в себе…

- Премного благодарен! Сразу столько комплиментов!

- Прости, если мои слова прозвучали обидно. Обидеть я тебя не хотел. Только помочь. Не спорю, всё это может показаться неприятным, но посмотри на себя. Ты боишься взглянуть девушкам в глаза, будто они дочки Медузы Горгоны. Впереди – три недели сессии. Три недели в цветнике. Нас двое парней на пятьдесят девчонок: выбирай любую и радуйся жизни. Так поступает разумный человек. А что делаешь ты? Зажимаешься в угол, со страстью обнимая дверной косяк, и отвечаешь на любые попытки помочь тебе сарказмом. Как сейчас, например.

- Наверное, ты прав. Но что ты хочешь от меня, если я ищу не абы кого, а одну-единственную. Пойми, мне снится ангел непорочный, небесный, кроткий, чудный вид, а не очередная бабенка. Я жажду красоты, а не секса с первой встречной.

 

Максим  пытается убедить друга, что тот чрезмерно идеализирует женщину – идеала нет, поиск его может обернуться большим разочарованием и бедой.

- Да, ты романтик и, следовательно, дурак. Твой поиск идеала не доведет тебя до добра. Нет идеала, не существует богини, которую ты созерцаешь во сне: есть просто девушки, милые и не очень, красивые и так себе, умные и пустоголовые, неудержимо-ненасытные в постели и озлобленные фригидные суки, ненавидящие весь мир. Я понимаю тебя. Правда, понимаю, и тебе это известно. Думаешь, что раньше я сам не воображал себя благородным рыцарем, сражающимся за честь прекрасной дамы? Думаешь, я никогда не мечтал, как Сирано, смиренно и тайно любить ту единственную, ненаглядную чаровницу и, явив миру пример редчайшего величия духа, умереть, открыв ей на последнем издыхании секрет моего сердца, который я торжественно пронес через всю жизнь? Мечтал, и как мечтал! Но знаешь, что со временем стало мне понятно?

- Что же?

- Что умер Сирано на руках не чудесного создания, гостьи селенья неземного, светлого ангела, источника любви, а глупой, слепой, не умеющей разбираться в людях и падкой лишь на обертку дурехи. Роксана – пустышка, нашедшая благообразное объяснение своей привязанности к миловидной мордашке Кристиана. Посмотри правде в глаза! Отбрось свою наивность! Разбей розовые очки! Все поступают так. Влюбленность – это процесс грандиозного сочинительства слепоглухонемого. Важно видеть разницу: в фантазиях ты можешь наделять образ полюбившейся тебе красавицы какими угодно чертами, воображая невесть что, но на личности живого человека твои замашки бога, лепящего по некоему подобию, не отразятся. Рано или поздно ты повстречаешь девушку, которая почудится тебе прекраснейшим созданием, воплощением добра, кротости и благостыни; помни, что это не ее настоящее обличье, но то, что ты захотел увидеть, дабы оправдать свое влеченье, рационализировать чувство, в котором нет ни грана рационального. Если ты не начнешь разграничивать два мира – мир плотский и мир твоих представлений, - то вся жизнь будет сплошным разочарованием, а прекраснейшее создание, воплощение добра, кротости и благостыни, которому ты готов петь серенады под окном, вызовет у тебя отвращение в первую же ночь, когда случайно испортит воздух, ведь не присуща такая бытовая пошлятина сложившемуся в мозгу образу гения чистой красоты, да? У тебя два варианта: перестать ждать идеал, приняв за истину тезис его недостижимости, или жить в одиночестве, лишив себя известных радостей жизни.

- Долго репетировал речь?

- Уел. Разок-другой перед зеркалом попрактиковался. Но разве из-за этого мои слова теряют вес?

Я промолчал. Возразить было нечего. В речах Максима брунела трезвая рассудочность. Он отдал дань грозам и грезам и теперь видел жизнь, закусившую удела. И самое главное – находил в себе силы принять ее на этих условиях.

 

В сквере Сергей видит Асю, девушку, похожую на снизошедшую с небес богиню, и мгновенно влюбляется в неё. Максим снисходителен к товарищу – однокурсница Ася, на его взгляд, не более, чем обычная симпатичная девчонка.  

Мы уже подходили к высоким старым дверям, когда, углядев что-то периферийным зрением, заметив странный раздражитель в уголке глаза, я повернул голову в сторону памятника. На непримечательной садовой лавочке, водя по часовой стрелке оджинсованной коленкой, растянулся женский силуэт. Бело-мраморные, кукольные ручки с по-детски тонкими запястьями были сложены за головой, как у Андромеды на картине Рембрандта. Я застыл на месте, не представляя, как стряхнуть очарование. О божественный восторг! О херувим, запавший мне в душу обворожительным воспоминанием!

- Боже, что я вижу! – проговорил я с придыханием, облизывая пересохшие губы.

- Судя по твоему очумевшему выражению лица, волшебницу? – снисходительно поинтересовался Максим.

- Нет, ангела! Творец! Как хороша она! Да, это богиня, снизошедшая до нас!

- О ком ты? – спросил Максим и, проследив за моим взглядом, засмеялся: - Ася? Ты об Асе? Черт тебя возьми! Симпатичная молоденькая девочка, не более…

- Ты что, слепой? Как можешь ты быть таким бесчувственным, таким холодным? О, погляди! Не могу поверить, что этот девственно прекрасный образ не будит у тебя в груди волнение!

- Да пойдем ты, герой-любовник, заканчивай нести ахинею!

- Молчи, Максим, не порть момент! Боже, как покой ее прекрасен!

- Да ты околдован, батенька, очнись!

Он тянул меня за рукав, продолжал говорить, но мой слух перестал различать слова. Я весь обратился в зрение. Ася поежилась и вспорхнула со скамьи, отряхивая персиковое пальто-пуховик с капюшоном. Ее лицо, бледное, изящно-очерченное, в рамке золотисто-медвяных волос, с прямой линией носа, с очаровательным ртом и выражением прелестной божественной серьезности, напоминало  собой греческую скульптуру лучших времен и, при чистейшем совершенстве формы, было так неповторимо и своеобразно обаятельно, что я вдруг понял: нигде, ни в природе, ни в пластическом искусстве, не встречалось мне что-либо более счастливо сотворенное. В ней сочетались вьюжная красота Лорен Бэколл и озорная чувственность глаз Орнеллы Мути, дивных глаз, подобных трепетным сновидениям. Она подняла с заиндевевшей земли глубокую женскую сумочку на длинных ручках и, как каравелла по зеленым волнам, проплыла ко входу, одурманивая уветливо-нежным ароматом сочной дыни. По какой-то причине она оглянулась, прежде чем скрыться за дверью, и ее необычные, сумеречно-серые глаза встретились с моим взглядом. Погруженный в созерцание, прерывисто дыша, я смотрел вслед удалявшимся очертаниям прямых соломенных волос. С горькой радостью, принуждавшей колотиться сердце, я обнаружил, что влюбился. Влюбился сначала в лицо, затем в кисти рук, с первого взгляда полюбил ее всю. В том числе и душу, которую совсем не знал.

 

Сергей влюблён. Он поглощён мыслями об Асе. Мир для него сузился до одной точки, до одного луча света, до одного человека – Аси. Он засыпает с её именем, с ним просыпается: «Ася, Ася, Ася…».

 В одно мгновение моя жизнь перевернулась. Все потеряло смысл, стало другим, до боли чужим, далеким, пустым. Мною овладело безразличие ко всему, что прежде составляло радость бытия. Розы, герань, гиацинты, ютившиеся в теплой уютности подъезда моего дома и по утрам-вечерам услащавшие взор задорной разноцветностью оперения, вдруг потускнели и осыпались. Хлюпающая слякоть, вызванная беспрестанными дождями, сменила волшебный снежный ковер, устилавший московские улочки.

Учеба меня более не занимала. На сессии я появлялся с одной целью: увидеть то милое лицо, которое так благородно в жизни, что кощунственно было бы исправлять его воображением; я хотел глядеть на него, любоваться им не отрываясь, не минутами, не часами, а всю жизнь, растворившись в нем без остатка и забыв все живое. Неотступно я следовал за Асей по анфиладам и лестничным пролетам факультета, держась на почтительном расстоянии, скрываясь за дебелыми колоннами, до ноющей головной боли напрягая слух, чтобы различить трель ее голоса, малейший звук которого приводил меня в состояние сильнейшего эмоционального возбуждения.

Заговорить с ней я боялся. Как мне быть, если она с раздражением, что я посмел нарушить ее покой, отвернется? Или засмеется холодным, безжизненным смехом возмущения? Откуда у меня взялась наглость надеяться, что я способен вызвать у Аси хоть что-нибудь кроме отвращения и презрения? Кто я такой, чтобы рассчитывать на благосклонность, участие, понимание, наконец, любовь небесного создания? Что за абсурдные, неисполнимые мечты наивного буффона?

На некоторых зачетах и экзаменах мне удавалось выбить себе место в одной пятерке с ней. В такие минуты мне казалось, что я сбежал в Элизиум, на самый край земли, где людям суждена легчайшая жизнь, где нет зимы и снега, нет бурь и ливней, где океан все кругом освежает прохладным своим дыханием и дни текут в блаженном досуге, безмятежные, посвященные только солнцу и его празднествам. Что могло быть замечательнее, чудеснее, изумительнее, чем сидеть за ней на расстоянии вытянутой руки, в восхищенном молчании, изнывая от всепоглощающего желания, не сводя глаз с соблазнительных лопаток, оттягивавших нежную мякоть вязаной кофты с изображениями северных оленей, или аристократичной шеи, окутанной высоким, как у битловки, воротником? И что могло быть страшнее, мучительнее, чудовищнее тех часов, когда я не был рядом с ней, когда не имел возможности следить за ее грациозными, точно у розовой колпицы, движениями? Что она делала? С кем встречалась, говорила, веселилась? Кто волновал ее сердце? Кого осчастливливала она ликующим взглядом своих сумеречно-серых, пасмурно-туманных глаз? Кто дерзнул дотронуться до нее, осквернив нечестивым прикосновением священную белизну пахнувшего сочной дыней тела? Сердце мое болезненно сжималось всякий раз при мысли о том, что у нее кто-то есть, кого она любит, о ком грезит, кого ласкает под одеялом в знойном мраке ночи, кого целует, опустив веки на блестящие очи, перед уходом из дома. Я фантазировал, как разрываю на части грудь моего воображаемого соперника, этого подлого счастливчика, выродка, посмевшего опорочить ангела, фантазировал, как перерезаю ножом его горло и он, судорожно хватая ртом воздух, истекает кровью, фантазировал, как отрубаю ему голову и гляжу с удовлетворением, несомненно, в привлекательное лицо, на котором застыло выражение неподдельного ужаса, - и лишь после этого наступало облегчение и эфемерное спокойствие.

Это была болезнь, заразившая каждую клеточку моего организма, выматывающая холера чувственности, пьянящая чума вожделения, маниакальная лихорадка исступления. Я понимал, что болен, болен, что влюблен, что полюбил всем сердцем и нет мне счастья без нее. Что оставалось мне, когда сессия подошла к концу? Терпеть полгода, до лета, до новой череды экзаменов? Рвать на голове волосы, надеясь заглушить боль от разлуки с любимой, и тем самым больше распалять не спешившую утихать страсть? Беситься из-за подозрений и сомнений, что она неравнодушна к другому, какому-то подонку и негодяю?.. Одурманенный и сбитый с толку, я знал только одно, только одного и хотел: неотступно преследовать ту, кто зажгла мою кровь, мечтать о ней, - и когда ее не было вблизи, по обычаю всех любящих, нашептывал нежные слова ее тени.

Я установил за ней слежку во всех социальных сетях, где она зарегистрировалась. Любой статус, высветившийся на странице в «Вконтакте», любое короткое сообщение, напечатанное в «Твитере», любая фотография в «Инстаграме», какая бы маловажная глупость ни была на ней запечатлена, имели для меня ценность неизмеримо большую, чем все содержимое копий царя Соломона. Вскоре я знал каждую линию, каждый поворот этого прекрасного, ничем не стесненного тела, всякий раз наново приветствовал я уже знакомую черту красоты, и не было конца моему восхищению, радостной взволнованности чувств. Я разузнал, что Ася на полупрофессиональном уровне занималась пением: их маленькую группу из трех человек, творившую в жанре яблочно-лирического гранжа, не особо часто, но приглашали выступать в небольших клубах хипстерской направленности. В репертуаре у них был десяток камерных композиций, завораживавших сермяжно-вабической непритязательностью. Днями и ночами я заслушивал выложенные в Интернет записи, находя тихое, мяукающее сопрано Аси, в воздушном мецца-воче звучавшее так томно и нежно, что немилосердно щемило сердце, куда пленительнее цунамических форте молодой Кабалье. Ася предпочитала петь по-английски, отбивая слова с немецко-голландской твердостью. Погружаясь в плетистые дебри воображения, я представлял, как представляет моряк, попавший под демоническое обаяние призывного гласа сирены, что она поет для меня, для меня одного, просит поцеловать ее в глаза, как маленького ребенка, удерживая в страдательной неподвижности ее кукольные лилейные руки. И рвался к ней, словно обезумевший, которого никакие оковы не в силах удержать.

Я бы согласился продать душу, лишь бы прочитать в ее сумеречно-серых глазах поэму о любви ко мне! Какой же рай быть с ней! И что за ад быть чуждым ей! Она пела, а душа моя металась, как раненный, скулящий от боли зверь.

 

Максим пытается убедить Сергея открыться Асе, но тот страшится, считая, что лучше жить надеждой, чем узнать, что она его не любит, и тогда не останется ничего, как только умереть.

- Почему ты не признаешься ей в своих чувствах? - спросил меня через месяц Максим, когда мы шли из редакции. – Посмотри на себя: в одно время ты бледен, как мертвец, и дрожишь, как гриппозник, в другое – обливаешься потом, задыхаешься и хватаешься за сердце. Ты думаешь, что я ничего не замечаю? Замечаю, о великий мастер маскировки!

- Признаться? И что делать, когда она откажет?

- Не когда, а если. Зачем ты хоронишь себя раньше времени?

- Меня нельзя полюбить.

- Что за бред?

- Это правда. Я ведь рассказывал тебе о своей жизни. Ты знаешь, что в ней не было места любви. Один Томас любил меня. Томас, Томас, милый Томас… И как он кончил свою жизнь? Нет, нет, не может быть, чтобы кто-нибудь полюбил меня.

- Все равно скажи. Любовь не должна быть тайной. Ты ничем не рискуешь, - в его словах рыдала жалость.

- Я рискую всем. Моя жизнь – страдание, черная полоса, которая никогда не сменится белой. Любовь к Асе дает мне утешение, надежду, да несбыточную, да растравляющую, но в страшный миг, когда узнаю, когда буду уверен, услышав ее слова, что мне не суждено ей овладеть, останется одно…

- Что же?

- Умереть.

Максим посмотрел на меня печальным, сожалеющим взглядом. Так смотрит на безнадежного пациента молодой психиатр, чья еще ранимая, сострадательная душа не успела покрыться черствой коростой профессионального безразличия…

-  Пересиль себя. Хватит следить за ней, хватит думать о ней, хватит мечтать попусту. Твое чувство не любовь – это одержимость. Перетерпи, прошу!

- Сказать – легко, но ты не на моем месте, тебе не нужно делать. Ты предлагаешь мне избавиться от любви, точно она вылезшая из шва нитка, которую можно за полсекунды отчикать ножницами. Нет, любовь заполнила меня целиком, просочилась в ядро каждой клетки, заменила собой все нуклеотиды ДНК…

 

Переполненный чувствами Сергей оставляет на страницах «Записок» пронзительное признание в любви. Ася для него – центр мироздания, альфа и омега его чувств, планета чудовищного притяжения, в огненных недрах которой он совершит шаг к гибели своей души.

Один из самых поэтических отрывков романа.  

Ася была центром моего мира, сияющей, как орионовский Ригель, звездой-гипергигантом, по орбите которой вращались планеты мыслей и дум, сверхмассивной черной дырой, поглощавшей плывшие по горизонту событий чувства и страсти. Она являлась ко мне в эротических снах предвестником утешительного наслаждения. Мне везде мерещились ее милые черты – на улице, в фильмах, в опере, в мечтах. Я не мог сконцентрироваться на образах читаемой книги, потому что видел лишь один обольстительный образ, манящий, казалось моему воспаленному мозгу, к блаженству лобзаний, безумных желаний, к нежным пожатиям белоснежной руки, к забвению горя и к счастью без мер, без конца и границ. В самой верхней части груди, там, где начинается горло, у меня поселилась мягкая, непонятная, текучая боль, готовая навернуться на отяжелевшие глаза. Но поскольку плакать по-настоящему я стыдился, то изливал ее на терпеливую бумагу только в словах. В нежных строках, звучавших в печальной тональности, я говорил себе, как она прелестна и как красива, да как я болен и устал, и какая буря бушует у меня в душе, зовет в неведомое, далеко-далеко, туда, где посреди сплошных роз и фиалок дремлет безмятежное счастье. Я писал в полусне, в забытьи, в сахарно-карамельной, тягучей, как нуга, дреме, и былые огорчения, вызванные расшатанностью стиля и несовершенством формы, перестали меня одолевать. Разве могла быть несовершенной та форма искреннего обожания, в которую я облекал терзания моей неразделенной любви? Разве могла быть несовершенной та форма, что служила для воспевания серафической красоты и ангельского благолепия? Как могло быть несовершенным то, что имело отношение к Асе, к ее золотым волосам, к ее кукольным ручкам, ко взгляду ее сумеречно-серых глаз, к ее кипарисовому телу, пахнущему сочной дыней? Блаженство слова никогда не было мне сладостнее, никогда я так ясно не ощущал, что Эрот присутствует в слове, как в эти опасно драгоценные часы, когда я, видя перед собой фотографии моего идола, слыша музыку ее голоса и слушая ее голос, рассеивающийся в музыке, формировал по образцу красоты Аси свою прозу, - эти изысканные полторы странички, прозрачность которых, благородство и вдохновенная напряженность чувств вскоре могли вызвать восхищение многих. 

 

Сергей переводится на заочное отделение, работает в редакции спортивной газеты. Ничто не помогает - мысли об Асе не дают ему покоя. Он весь в нетерпении, скоро летняя сессия, и он полтора месяца, каждый день, будет видеть её золотые волосы. 

Летнюю сессию я ждал с тем трепетным нетерпением, с каким фермер в особо засушливый год ждет благодатный дождь. В последнюю свободную ночь я не сомкнул глаз. Я крутился юлой на смятой простыне, переворачивался с боку на бок, сбрасывая на пол разогретые подушки, и не знал, как унять волнение. Меня тошнило с такой силой, будто некто вспорол мне живот, вставил в рану венчик и принялся месить внутренности с мастерством опытного кондитера, взбивающего яйца в глубокой миске. Онемевшие руки не желали слушаться неясных приказаний мозга, а хладный пот пропитал насквозь нижнее белье; волосы взмокли, как после душа. Мое состояние все отчетливее походило на завершающий этап инкубационного периода неизвестной болезни, после которого уже бесполезны любые лекарства.

Догадываюсь, какое жалкое зрелище я представлял собой утром, когда, разбитый, с изможденным, анемичным лицом, на котором бегали тусклые карие глаза затравленного зверя, я добирался до факультета на метро, время от времени проваливаясь в тот суетный сон, который приносит не облегчение, но лишь сильнее, как садист-дознаватель, истязает организм. Несмотря на это, счастье переполняло меня, бурлило во мне с яростностью Харибды.  

Полтора месяца возле нее! Полтора месяца – нет, конечно, не каждый день, не каждый час, но все же полтора месяца – дышать с ней одним воздухом, прикасаться к вещам и поверхностям, тронутым ее тонкими пальчиками, ловить, если мне повезет, опадающие, как осенняя листва, золотистые нити пшеничных волос, встречаться ненароком со взглядом ее пасмурно-туманных глаз, которые самую ужасную грусть превращают в неудержимую радость, задеть, быть может, ее крохотное плечико, будто случайно, ненарочно, без злого умысла, и почувствовать возбуждающую теплоту жемчужно-белой кожи… Полтора месяца! Полтора месяца рядом с ней! Полтора месяца! Полтора месяца – и только мои!.. 

…Мы сдавали зарубежную журналистику, скисая от духоты за запертыми оконными рамами. Ветки деревьев, сбрасывая сухие листья, лениво бились о стекла… Все вокруг выглядело ядовито-желтым, болезненным, грязным. Воздуха не хватало, глаза закрывались сами собой, а в висках стучала кровь.

Однако все это мне было безразлично. Я сверлил взглядом дверь аудитории, в которую час тому назад впорхнула Ася. Скоро она выйдет. Я вновь смогу увидеть ее. Вот-вот, почти уже, я слышу ее голос, звонко-ласковое воркование с соблазнительным придыханием…

 

На пике ожидания, когда Сергею кажется, что вот-вот услышит от Аси слова признания, он узнаёт, что всё потеряно – у Аси есть любимый человек.

Довольная и расслабленная, она распахнула дверь, обезоруживая спокойной лучезарной улыбкой. За ней, одетой в короткое льняное платье, оголявшее сливочную кожу стройных ног, сочился свежий воздух, возвращая к жизни. В ее движениях чувствовалось невыносимо воздушная легкость бытия.

- Здравствуй, милый, - пропела она, посмотрев в мою сторону.

Что?! Милый? Что произошло? Я не заметил, как умер? Или попал в параллельный мир, где мы с ней вместе? Ох, как бы я был тогда счастлив!

Она поплыла ко мне, медленно, словно растягивая удовольствие от долгожданной встречи. Она плыла, и все расплывалось перед глазами. До чего же прекрасна жизнь! Как здорово жить, дышать, любить и быть любимым! Чудо! Сон наяву!..

- Я не ждала тебя, - промолвила она, подойдя поближе.

- Решил сделать сюрприз, родная, - справа от меня раздался мужской голос.

Я повернул голову. Кто он? Я был так озабочен наблюдением за дверью, что даже не заметил незнакомца в голубых джинсах и черной рубашке, стоявшего рядом. Нет! Не верю! Нет! Ни за что! Этого не может быть! Я хотел что-то сказать, запротестовать, подхватить Асю на руки и бежать за горы и океаны, где не будет этих ровных черных волос и правильных контуров лица, но смог выдавить из себя только неопределенный звук, отдаленно напоминавший последний хрип умирающего. Ася обвила руками его шею, привстала на носочки и поцеловала в губы. Я ощутил, как мое сердце сжали раскаленными щипцами, грудь разрывалась от невыносимой давящей боли, все закружилось, завертелось в бешеной пляске смерти. Я не дышал, прекратил, словно забыл, как это принято делать. Я сделал пару шагов и завалился на скамейку, видя удалявшийся в иную жизнь силуэт Аси.

Все было кончено. Кончено! Кончено! Кончено! Мечты мои пропали, надежды нет на будущее счастье, настало вместо ясных дней – ненастье. Что же теперь?

 

В состоянии прострации, движимый отчаянием и последней надеждой – спасти свою любовь,  Сергей едет к Асе, - в храм, к паникадилу, к алтарю, - чтобы признаться в любви…

Не помню, сколько часов я просидел будто в прострации на той скамье, но, когда я пришел в себя, факультет уже опустел, а на улице потемнело. В скверике не было ни души – только деревья по-змеиному шипели в сумрачном безголосии. Я выбрался за ворота и принялся смотреть на тихую Моховую, по которой просвистывали редкие автомобили. Время от времени, отдаваясь эхом, приближались и удалялись чьи-то шаги. В небе блестели неподвижные звезды. Как я смертельно устал и обессилел! В голове стало так пусто, и отчаяние постепенно растворилось в большой, мягкой печали. В памяти промелькнуло несколько стихотворных строчек, в ушах снова зазвучала музыка из «Лоэнгрина». Я пошел вперед, не оглядываясь на здания, памятники, случайных прохожих, неоновые вывески магазинов и ресторанов, не оглядываясь на далекий свет в окнах жилых домов, нервные гудки машин, не оглядываясь на пьяниц и проституток, не оглядываясь на погасшие фонари и скулеж бродячих собак, потому что все это не имело значения, больше не имело, потому что все это осталось в запретном позади, во вчерашнем дне, где протяжно-жалобно играла первая симфония Малера.

Куда я шел? Туда, где меня ожидало великое блаженство или страшная смерть. Туда, где обеспокоенное сердце мое могло обрести надежду или остановиться навсегда. Туда, где пряный аромат сирени сводил с ума здоровых людей, а умалишенным возвращал разум. Туда, где беспрестанно журчала торжественно-страстная, как баховские пассионы, мелодия любви. Туда, куда каждую ночь устремлялись мои стыдливые мечты.

Куда я шел? В неизвестность, где решалась моя судьба. На облитую слезами плаху, где вряд ли было место для сострадания. К сиянию безупречности, где мне уготовили жалкую роль попрошайки на паперти. К божественной любви, которая возносит к луне и солнцу или низвергает в гадкую бездну нечистот.    

Куда я шел? К ее дому. В храм, за баобабные двери которого не смел прежде ступить даже кончиком пальца ноги. К паникадилу, блеск лампад которого ослеплял, призывая падать ниц. К алтарю, где алкал принести себя в жертву бесновавшимся волнам золотых волос, белоснежным кукольным ручкам, сумеречно-серым глазам, взгляд которых был подобен всесокрушающему смерчу, и изящному телу, охмелявшему благоуханием сочной дыни. 

Я шел вперед по городу, пробираясь сквозь темень летней ночи, сбивая ноги в кровь, стирая рукавом с раздувшегося лица капли пота. Приближаясь к заветному дому, к обители моей голубки Аси, я спрашивал себя, за что полюбил ее? Откуда пришло этого наваждение, бесповоротно изменившее мою жизнь? Любил ли я человека, которого знал так плохо, что, можно сказать, не знал вовсе, или терзало меня петрониевское преклонение перед скульптурно-картинной красотой Эвники? Неужели вся моя любовь родилась из потребности художника, который всегда стремится прильнуть к груди простого, стихийного, спасаясь от настойчивой многосложности явлений? Кого же я любил? Премилую девушку с золотыми волосами и пасмурно-туманными глазами или идею красоты - ибо только красота, мой Федр, достойна любви, - которую эта девушка для меня олицетворяла?..

 

Ася поначалу не хочет впускать Сергея, но увидев его полные любви, отчаяния и боли глаза, берёт тихо за локоть и показывает в сторону приоткрытой двери спальни: «Пойдём со мной…». 

Я нажал на кнопку звонка. Путь к отступлению был отрезан, а мои рассуждения не стоили ничего. Дверь открылась. Ася вышла на порог в розовой модаловой пижаме с коротенькими шортами. На ее заспанном, но по-прежнему ангельском лице застыла гримаса удивленного возмущения.

- Сереж, ты знаешь, сколько времени? – спросила она с опаской. – У тебя крыша поехала, что ли?

Оказывается, она знала мое имя. Знала! Я хотел сказать, как люблю ее, но мой язык заплетался. Я стоял перед ней, взъерошенный, измокший, дрожащий, и выдавливал из себя нечленораздельные звуки.

- Ты напился? Имей тогда совесть не шляться по квартирам других людей.

Она рассердилась и повернулась, чтобы уйти.

- Остановись, умоляю тебя…

- Заговорил, надо же! – ответила она и остановилась. – Зачем ты пришел сюда, шизик?

- Проститься!

- Ну прощай! – усмехнулась Ася и шагнула внутрь квартиры.

- Не уходи! Останься! Подожди минуту! Я сейчас уйду и более сюда не возвращусь… Всего минуту! Что тебе стоит? К тебе умирающий взывает!

- Что ты городишь? Зачем ты пришел ко мне посреди ночи? Уходи!

- Нет! – сказал я твердо и двинулся к Асе.

- Я вызову милицию. Я закричу! – на дивном Асином лице отразился испуг.

- Кричи! Зови всех! Какая разница, как мне принять смерть, - одному или при десятке свидетелей!

Ася попыталась захлопнуть дверь, но я подставил руку, переступил через порог и попал в квартиру. Ася прижалась к шкафу. Я протянул трясущуюся руку, но не решался прикоснуться к ней. Я понимал, что пугаю ее, но я обязан был объясниться. То, что я говорил, стремилось облечься в логику, и все же выходило опасно и чудно, словно в путаном сне.

- Но если есть, красавица, в тебе хоть искра состраданья, то прошу тебя, постой, выслушай…

- О боже!

- Ведь это же мой последний час. Сегодня я узнал свой приговор. Другому ты, жестокая, вручаешь свое сердце! Позволь мне умереть, благословляя тебя, а не кляня. Я не могу и дня прожить, когда ты для меня чужая, когда ты не со мной, когда я не имею возможности увидеть тебя. Я живу тобой. И буду жить, пока бьётся мое сердце. Буду жить лишь чувством к тебе, мыслью о тебе. Я погибну, конечно, но перед тем, как проститься с жизнью, дай мне хоть миг один побыть с тобой вдвоём, наслаждаясь этой чудной ночной тишиной. Дай мне упиться твоей красотой, без которой жизнь – бесконечный кошмар. И пусть потом смерть заберёт меня к себе…

Я шептал извечную формулу желания, презренную, абсурдную, смешную и все же священную и вопреки всему достойную: «Я люблю тебя!». Ася перестала бояться. Она улыбнулась, но не так, как минуту назад, - совсем иначе, по-доброму, понимающе, призывно и завлекающе. Она подошла ко мне и неторопливо, как протягивают руку, чтобы погладить незнакомую собаку, взяла меня за локоть. Я глядел в эти большие сумеречно-серые глаза и тонул в океане наслаждения.

- Пойдём со мной, - сказала она мне на ухо и потянула в глубину квартиры, к приоткрытой двери спальни.

Ася стукнула рукой по выключателю. Свет погас, в каком-то новом, неожиданно глухом тембре зазвучал мотив смерти, и страсть в лихорадочном нетерпении простерла по воздуху свое белое покрывало навстречу влюблённому, который, раскрыв объятия, шёл к ней сквозь мрак. 

                                                      Конец третьей главы 

                                                  --------------------------------                   

 

                                                         Глава четвёртая

Язык главы стилизован под язык немецкоязычного автора 20 века… (попытайтесь установить какого).  

После ночи, проведенной с Асей, Сергей возвращается домой. Его переполняют чувства.

Я отпер дверь в квартиру, включил свет в коридоре, разулся и пошел умыться. Вода была сладкая и прохладная - со вкусом Асиных поцелуев. Мне пришла в голову мысль принять душ, но я тотчас отказался от этой затеи, едва только представил, что смоются все следы и запахи, напоминавшие о той ночи, когда ангел позволил мне притронуться к божественному.

Меня переполняли эмоции, чувства обострились до предела, будто при мигрени, все казалось мне пышущим жизнью, все наполнилось очарованием и поэзией, даже паучок, висевший на паутине между стволами двух березок, виделся мне не монстром, паразитом, ползучим газом, а презабавнейшим творением природы, которое хотелось погладить и приласкать, чтобы приобщиться к этой непостижимой гармонии. Я думал об Асе, мысленно скользя кончиками пальцев по контуру ее нагого тела, от которого расходился аромат сочной дыни. Ах, это гуттаперчевое, податливое тело! Я вспоминал, как поглаживал ее волосы, когда она уснула, прильнув к моей груди, и понимал, что задыхаюсь от незнакомого ощущения какого-то счастливого спокойствия. Такая теплая, мягкая, близкая – и каким желанием блестели сумеречно-серые глаза!..

 

Ночью приходят полицейские, и Сергея арестовывают, как он узнает позже от адвоката, по подозрению в изнасиловании Аси. Его допрашивает следователь, у которого изнасиловали и убили дочь. 

- Молчать, - строгим, жестким, не терпящим возражений, но спокойным голосом произнес следователь. – Ты послушай. Я не стану с тобой играть. Знаешь, я бы мог уговорить тебя во всем признаться, изображая доброго дяденьку, который желает тебе помочь, я бы мог запугать тебя или приказать тебя избить, и ты бы во всем сознался, поверь, во всем. Я бы мог, но не буду. Я очень устал. Нет, не от работы, а от того, что с такими мразями, как ты, приходится разбираться, гробить на них время, силы, а после появляется какой-нибудь сердобольный защитник гражданских прав и свобод и подает апелляции, что, дескать, мы нарушали протокол, не давали видеться с адвокатом, пользовались юридической неосведомленностью задержанного и прочее-прочее. Довольно с меня этой чуши! Все будет исполнено по высшему разряду, как говорится, чики-пуки, столь чисто и безукоризненно, что ни одна мать Тереза не придерется. Я обещаю: пальцем тебя никто не тронет, слова дурного тебе не скажет, допрашивать тебя на стану, пока ты с адвокатом не встретишься, более того - специально приглашу того, с кем ни разу не работал прежде, дабы не было разговоров о подставе; в камере будешь сидеть один – никаких стукачей, никаких бывалых зеков, которые насильникам объясняют, почем фунт лиха. Не переживай, на время следствия ты будешь неприкосновенным, как священная корова; и когда ты сядешь, а ты сядешь, мой милый, - следователь ткнул указательным пальцем в тетрадь, – ни один ублюдок не вытащит тебя, гарантирую, - он замолчал, посмотрел на меня несколько секунд, поднял голову и крикнул: - Валентинов, зайдите, пожалуйста.

- Вызывали? – прозвенел за моей спиной голос старшего сержанта.

- Отправьте задержанного в изолятор. В одиночную. Проконтролируйте, чтобы все было так, как мы с вами договаривались. Никаких сюрпризов и случайностей. Вы меня поняли, старший сержант?

- Так точно.

- Исполняйте, - приказал следователь, встал из-за стола, налил в чашку темную жижицу из грязной капельной кофеварки и вернулся на свое место. Он больше не обращал на меня внимание – только молча пил кофе, как бы подчеркивая, что я уже лишний. 

 

Недоумевающего Сергея отводят в камеру.

Что же сделал я не так? Чем не угодил судьбе, если она раз за разом издевается надо мной? Почему мне нельзя обрести счастье? Есть ли счастье? Реально ли оно? Или, быть может, это химера, всего лишь красивая легенда? Краткий миг удовлетворения сильной потребности, который нельзя сохранить, удержать, продлить? Я добился Аси, я был с ней, был счастлив, когда целовал ее, когда играл прядью золотых волос и, наклонясь к безмолвным губам, угадывал признанье, знал, что был любим, пусть и одну ночь, – и что теперь?! Захочет ли она видеть человека, которого обвиняют в чьем-то изнасиловании, которого вскоре могут упечь в тюрьму на несколько лет и который из заключения, возможно, не вернется, а если и вернется, то каким? Я приблизился к окошку и схватился руками за решетку. Я прижался лицом к холодным прутьям и заплакал. На небеса я глядел безмолвно. Горели звезды. Благоухала ночь. Я вспомнил, как тихо затворилась дверь, когда Ася провела меня в свою комнату, как зашелестела одежда, как упали мне на грудь ее золотистые волосы, как сладки были ее поцелуи, как нежны были ее ласки, как гибко было ее тело! И все так быстро исчезло, рассеялось, как легкий дым… Почему у меня отнимают жизнь именно тогда, когда сильнее всего я жажду жить?

 

К Сергею приходит адвокат. От него Сергей узнаёт, что его подозревают в изнасиловании Аси. Заявление подала она сама. Общество устроено так, приводит примеры адвокат, что невиновность не всегда гарантирует объективность расследования и справедливость наказания. Шансов у Галевина - никаких.

– Озвучь, пожалуйста, свою версию событий.

- Каких событий? – мне казалось, что я единственный человек в мире, не понимающий, что же в этом странном мире происходит.

- Связанных с твоим делом, разумеется.

- Я ничего не знаю. Меня забрали ночью из квартиры, обмолвились, что я кого-то изнасиловал, привезли сюда и оставили в камере. Это все, что я знаю по делу.

- Так, ясненько, - адвокат вытащил один из листочков и посмотрел в него, - ты знаком с некой Асей Волковой? … Сережа, тебя обвиняют в изнасиловании, - он вытянул руки на столе. – Подали заявление. Ася - подала.

- Что?.. 

Мгновенно накатила тошнота. Я с трудом сдерживал рвотные позывы. Да что же происходит? В комнате стало жарко и запахло мертвечиной. Все вертелось и путалось. Как же она могла так поступить? За что? За что? За что?..

- Держи, попей, - участливо посоветовал адвокат, стоя рядом и подавая алюминиевую кружку с водой.

- Константин, здесь какое недоразумение, недопонимание, - сказал я, сделав несколько глотков, - это бессмыслица…

- У вас был секс?  

- Да, пару дней назад. Я пришел к ней домой, признался в любви, мы… Но я не насиловал ее! Я бы ни за что так не поступил! Никогда бы! Поверьте, правда, никогда бы!

- Верю, - сказал адвокат, сжав пальцами мое плечи, после чего вернулся на стул, - верю. Сдается мне, что подставили тебя.

- Подставили? Но зачем Асе такое делать? Она не такая…

- Не такая? Самая прекрасная? Самая добрая? Самая милая? Самая заботливая? Да?

- Именно.

- Эх, платили бы мне по рублю за каждый раз, когда я слышал подобные эпитеты, - давно бы приобрел виллу в Ницце. Молодой ты, наивный совсем. Тебе интересно – почему? Возможно, у нее есть парень, перед которым она решила себя обелить, свалив всю ответственность на тебя. Или хочет денег получить. Или скучно ей было, и она решила сломать чью-нибудь жизнь прикола ради. Или обидел ты ее когда-то, сам того не заметив, а это ее извращенная месть.

- И что из этого подходит в моем случае?

- Понятия не имею. Я привел тебе четыре причины, вполне здравые, - выбирай любую, суть дела не меняется. Иногда разумной, понятной причины вовсе нет. Был у меня в практике такой случай. Едет парень на дорогой машине вечером по городу. Видит – по тротуару идет красивая девушка. Он, естественно, притормаживает, окликает ее, предлагает подвести до дома. Она соглашается, садится к нему, он, как и обещал, отвозит ее по указанному адресу. Она оставляет ему свой номер телефона, они начинают встречаться – и через короткое время она заявляет ему, что беременна, а он обязан на ней жениться. И тут раскрывается страшный секрет: дорогой автомобиль, на котором он ее подвозил в первый раз, не ему принадлежит. Он обычный шофер, позаимствовал тачку шефа. Да, зарплата у него неплохая, человек он небедный, но не миллионер. Угадай, чем все закончилось? В тот же день девушка, требовавшая на ней жениться, пишет заявление об изнасиловании – и парень получает реальный срок.

- Реальный срок? Но он же невиновен…

- Для суда это несущественно. Невиновность не упрощает дела. Виновен подсудимый или нет, важно для его совести и личного чувства справедливости. В суде решают доказательства. Что сможешь доказать, то и правда.

- И вы сможете доказать, что я невиновен?

- Маловероятно.

- Хотите сказать, что меня посадят в тюрьму?

- Наверняка.

- Но я же ничего не сделал.

- Опять ты за свое. Мне остается лишь выразить соболезнования. Тяжко идти за решетку по навету или судебной ошибке. Когда человека сажают заслуженно, не столь обидно: все предстает, как бы это сказать, закономерным, логичным, естественным.

- Неужели ничего нельзя сделать?

- Мы будем пытаться. Однако я не хочу давать тебе ложную надежду, не хочу, чтобы ты жил иллюзиями, которым не суждено стать реальностью. Сам посуди. Что мы имеем? С одной стороны сидит милая, грустная, ангелоподобная девушка, смирная, как овечка, и твердая, как скала, рыдающая, потому что стала жертвой надругательства, и тихо повторяющая: «О, гад, сиди в тюрьме!». Могу представить, что камень бы растаял весь в слезах при этом виде. С другой – обычный молодой человек, нелюдимый, замкнутый, которого она обвиняет в изнасиловании. На чьей стороне будет суд? Тем более если судьей окажется женщина, как это чаще всего бывает? И какие доказательства предъявит обвинение? Слова пострадавшей, которая укажет на тебя. Учитывая специфику дела, этого достаточно: в нашей стране мужчину могут посадить за изнасилование по одному слову женщины. Секс между вами был? Был. И тут ее свидетельство, что он был недобровольным, могущественнее твоего, утверждающего обратное. Затем - запись камер наблюдения у ее дома. На них ты есть. Поздней ночью заявился к девушке, с которой вы лишь изредка пересекаетесь на занятиях, заявился в непотребном виде – весь взлохмаченный, шатающийся, будто пьяный, будто не в себе. И откуда ты узнал адрес, если она тебе его не называла? Следил за ней, как маньяк за жертвой?..

- Нет! Нет! Нет! Все не так! – сказал я и подумал, что так, именно так все и было. – Я не насиловал. Да, я следил за ней, но никогда не приближался до того вечера. Я просто наблюдал за ней, любовался, любовался…

- Успокойся. Я же сказал – верю тебе. Но я обязан без прикрас объяснить тебе, какое впечатление произведет на суд эта история.

- И что же вы мне посоветуете?

- Иногда доказательства, которые излагаются непосредственно перед самим судом, не действуют. Ситуация может в корне измениться, когда пробуешь действовать за пределами официального суда, скажем в совещательных комнатах, в коридорах, в кабинетах судей. Все решают связи, деньги или шантаж. Они способны выиграть любой, даже самый безнадежный процесс. Буквально пару недель назад завершился суд: сын богатых родителей, один из тех, кого называют «мажорами», напился и въехал на своем внедорожнике в автобусную остановку, насмерть сбив стоявшего там человека. Казалось бы, не отвертеться. Вот еще! Отец паренька, как мне рассказали, дружил с прокурором: вместе в баньку ходили по субботам, на шашлыки катались, проституток снимали и так далее. Вышло почти по Пушкину: виноватой в аварии признали девку, точнее – погибшего, у которого близкие родственники умерли, а дальние были настолько далеко, что не нашлись. К сожалению, ты такими знакомствами похвастаться не можешь. Более того, следователь объявил тебе вендетту и, предполагаю, все уши прожужжит и прокурору, и судье.

- Но чем я ему не угодил?

- Три года назад его единственную дочку изнасиловали и убили. Того, кто это совершил, так и не поймали. С тех пор любой, на кого падает подозрение в изнасиловании, становится его личным врагом: думаю, он видит в тебе того выродка, которого не сумел когда-то поймать.

- Это кошмарная история, но почему он продолжает работу, если не может быть беспристрастным, почему его не уволят, если ему нет дела до презумпции невиновности?

- «Презумпция невиновности» - красиво звучит, да? – спросил адвокат, мечтательно откинувшись на спинку стула. – Она – Эльдорадо. О ней говорят с восторгом, но она миф. Концепция презумпции невиновности зиждется на глупости – убеждении, что человек может быть tabula rasa, может видеть мир и оценивать его объективно. Но как это воплотить в жизнь, когда восприятие человека целиком и полностью субъективно, а оценка есть следствие субъективного восприятия и потому еще более субъективна? Одно слово «изнасилование» пробуждает в голове коннотации, которые влияют на дальнейшие действия. К примеру, человек сам в прошлом кого-то изнасиловал и его не поймали; он слышит, что человека обвиняют в изнасиловании, и подсознательно ищет доводы в его защиту, потому что ассоциирует себя с ним. В тот момент, как он услышал ключевое слово, он уже перестал относиться к делу беспристрастно и объективно. То же самое касается женщины, которую в юности домогались или изнасиловали. Едва до нее доносятся слухи о чьем-то изнасиловании, обвиняемый сразу превращается для нее в злейшего врага, изверга. Презумпция невиновности хороша для робота, в которого вставляешь карточки с аргументами «за» и «против», а он, подсчитав все по заложенным в программу формулам, выносит вердикт. Но человек не робот, он устроен совсем по-другому.

- Вы мало похожи на юриста.

- Да уж. Никогда не хотел им быть. Семейная, скажем так, традиция.

- Выходит, мне стоит готовить себя мысленно к жизни в тюрьме?

- Лишним не будет. Ты не переживай так. Относись к проблеме, что называется, философски. Мы в сталинские времена возвращаемся. Как и тогда, сажают без причин, только чтобы посадить, чтобы человек не мешался. Как и тогда, выданный тебе тюремный срок – это частенько официальное признание, что ты человек достойный и совестливый.

- Не ожидал, что возможно встретить столь непатриотично настроенного госслужащего.

- Легко сказать. А мне покоя нет. Мечусь по камере, как пойманный браконьерами зверь.

- Так разреши мне напомнить тебе старую судебную поговорку: для обвиняемого движение лучше покоя, потому что если ты находишься в покое, то, может быть, сам того не зная, уже сидишь на чаше весов вместе со всеми своими грехами.

Через два дня меня этапировали в СИЗО, где я провел в ожидании и скуке следующие три месяца. Надо признать, что следователь сдержал данное им слово: никто из заключенных не узнал или притворился, что не узнал, по какой статье меня судят. Меня не трогали, не донимали, не третировали, не пытались избить или подвергнуть сексуальному насилию. Я изучал новый мир, всматриваясь в лица людей. И какие лица меня окружали! Маленькие черные глазки шныряли по сторонам, щеки свисали мешками, как у пьяниц, жидкие бороды жестко топорщились; казалось, запустишь в них руку – и покажется, будто только скрючиваешь пальцы впустую, под ними – ничего. Не уверен, такими ли они были на самом деле, или в порыве отчаяния и тоски я представлял их такими, чтобы чувствовать дистанцию между нами, чувствовать себя путником, случайно забредшим на ночлег в эту юдоль скорби. Я не мог смириться со своей участью. Я не мог смириться с тем, что жизнь моя сложилась так несправедливо и глупо.

 

От невинно осуждённого Сергея отказывается мать. Она не желает слушать его и проклинает тот день, когда не сделала аборт.

Однажды, после месяца заключения, ко мне на свидание пришла мама. Ее резкими движениями руководили досада и брезгливость.

- Всегда я знала, что ты – непутевый, бестолковый человек, - сказала она сразу, - как твой отец. Никогда на тебя нельзя было положиться. Ладно, не думаешь ты о себе, о своей жизни, о своем будущем, но как можешь ты не думать о своих родных, о нашем добром имени, о моем добром имени? Ты подумал, что мне теперь делать, пока ты будешь в тюрьме прохлаждаться? На какие шиши я жить стану? Ты – подлый эгоист. Я так надеялась, что когда-нибудь из тебя что-то дельное выйдет, но нет, видно, ошиблась, подвел ты меня, опозорил.

- Мама, но я ведь ничего не сделал, - попробовал я оправдаться. – Обвинение - ложное.

- Я смотрю, что здесь, в окружении преступников и моральных уродов, ты быстро приспособился – даже говорить начал, как они. Я встречалась с этой чудесной девочкой, в ноги ей бросилась и молила простить меня, что воспитала такого выблядка. Она сжалилась надо мной, сказала, что я ни в чем не виновата и что не держит на меня зла. И ты смеешь заявлять, что она врет? Всегда вы, мужики, пользуетесь нами, развлекаетесь за наш счет, а потом стараетесь на нас же спихнуть вину. Здорово вы устроились! Насиловалка выросла, а совести ни грамма не появилось. Да, наверное, слишком баловала я тебя, слишком заботилась о тебе, слишком нежничала с тобой, коли вырос ты безответственным подонком, обвиняющим в своих промахах кого угодно, но не себя. Надо было аборт сделать, как советовали мне, - и всем стало бы лучше! – она разрыдалась и убежала. Я не видел смысла ее останавливать.

За окном падали на землю красные и желтые листья. Какие красивые!.. Помню, как маленьким мальчиком, дошкольником, бегал по улицам и дворам, собирал самые большие листья – и прятал их между страницами тетради. Что я делал с ними после? Неужто выкидывал? Обидно. Почему внезапно во мне пробудилась к ним такая жалость? Или эта жалость к самому себе? Осеннее солнце почти не грело, но оно несло свет, жизнь и вспышки веселья. Солнечный зайчик проскакал по стене. И убежал. Как я желал убежать с ним!.. Я чувствовал, как сгорает без остатка какая-то часть, очень важная часть, моей души, как в груди остается лишь безмолвная, устрашающая пустота, и слушал краем уха глубокое меццо-сопрано пышнотелой судьи, которая неспешно зачитывала обвинительный приговор..

 

                                                      Конец четвертой главы

                                               ---------------------------------------

 

                                                               Глава пятая  

Язык главы стилизован под язык зарубежного писателя ... века  (попробуйте устновить какого).

Однажды, возвратившись в камеру, Галевин обнаруживает на своих тюремных нарах развалившегося в позе авторитета адвоката, который оказывается демоном. Демон обращается к Галевину. 

Разреши мне представиться по всей форме – Имаджинарий Имаджинариум-младший, бес третьего ранга, служащий в Министерстве земных дел, специалист по переговорам с людьми, четырнадцать раз прошедший переквалификацию, что могу подтвердить соответствующими сертификатами за подписью многоуважаемого Стультия Сегния, инде пять тысяч лет заведующего Комитетом переоценки и дьявольской сертификации, четырежды признававшийся лучшим демоном года, кавалер Ордена Злейшего Люцифера Павшего, высшей награды Адских пустошей.

  

Дьявол предлагает Галевину сделку – тот продаёт ему душу, а взамен получает неограниченную власть и право  совершать убийства, которые икогда не будут раскрыты. 

«…одарить готов я тебя силой невиданной, коя обеспечит тебе свободу и могущество. Засигнатурь договор и тогда со временем, ежели ты поведешь себя должным образом, я буду споспешествовать твоему произвождению, да так, что ты никогда не посмел бы даже мечтать о чем-либо подобном. Ты достигнешь высот, какие и вообразить не в состоянии».  

Куриозности ради, ибо любопытство распирало меня, как распирают газы пузо, когда пучит, я спросил: «И что же ты мне предлагаешь?». Имаджинариум-младший сказал: «Почти стандартный контракт. С нашей стороны тебе причитаются силы и способности, кои сделают тебя могущественнейшим злодеем в истории человечества и позволят тебе отмстить каждому, кто когда-либо причинил тебе дистрессию, а от тебя мы получаем всего-навсего твою душу, каковая перейдет в нашу полную собственность после твоей кончины». В то время не было у меня большего сокровища, нежели чистая совесть и прямодушный благочестивый нрав, коим сопутствовала и прилежала простота и благородная невинность, лишиться коих, трансформировавшись в проклятого душегуба, мне не улыбалось, о чем я без промедления уведомил моего инфернального собеседника, подчеркнув: «Человеческие жизни нельзя забирать так просто. Какое право я имею судить других людей?». Бес принужден был противу своей воли и обычая на такую ребяческую мою глупость и глупое ребячество, выразившиеся в банальной сентенции, рассмеяться и сказал: «Ты обманываешь себя, Галевин. Я могу чуять, какая абоминация к людям бушует в твоей душе, егда ты воскресаешь в мемории события минувших лет. Ты боишься признаться самому себе, хотя понимаешь, что достаточно оглянуться, и все, что ты увидишь, - это кучка никчемных людишек, без которых мир был бы только лучше. Ты сентиришь внутри себя выжженные земли, на коих дотоле взрастали любовь, добро, терпение и понимание, но коих теперича нету. И чувства твои тебе не лгут: откудова вылезет любовь, ежели понаблюдать за родом людским? Ты живешь в мире, где люди грязнее свиней, свирепее львов, похотливее козлов, завистливее собак, необузданнее кобыл, бысстыжее ослов, невоздержаннее в питии быков, хитрее лисиц, прожорливее волков, дурачливее обезьян и ядовитее змей и жаб. Наряду с гордыней и корыстью и их достопочтенными приспешниками каждодневными упражнениями людей с достатком и без достатка являются пьянство и обжорство, распутство и волокитство. Не могу сказать, что нас, бесов, сия ситуация каким-либо макаром расстраивает – опротив, мы только радуемся дополнительным комиссионным и разнородным бонусам, - но вынупору и нам становится боязно, когда сытые свиньи делаются опаснее голодных волков, ибо есть в сем что-то ненормальное». Имаджинариум-младший читал в моем сердце, аки в бульварной газетенке, написанной для самых простейших простаков из всех людей, и стала во мне расти уверенность в том, что рассказ его правдивен, хоть и дивен, и он именно тот, за кого себя выдает, а посему лютый страх поднялся в душе моей, едва представил я, что предо мною стоит демон, вышедший из глубин ада, из-за чего продолжал я молча слушать его дискурсы: «Иные дурни творят себе кумиров из пригожих потаскушек, коих они нарекают другими именами, поклоняясь им денно и нощно со многими вздохами, и слагают для них песни, где ровно ничего не было, кроме похвал им и смиренных молений, - да смилостивятся они над их сумасбродством и возжелают также стать дурами, подобно тому как они сами стали дураками. И буде не доперло до тебя, то к сиим дурням и ты причисляешься, к моему беспримерному сожалению, ибо погубить решил жизнь свою ради обладания тушкой, коя снаружи мало чем отличается от прочих, а внутри и подавно представляет из себя узуальную кучу костей, кишок и крови, мерзопакостную массу, от коей, ежели достать на свет, поднимается смрад таковой, что ажно в аду как демоны, так и души неприкаянные затыкают нос влажной тряпочкой и стараются не принюхиваться. Почто так страдать? Во имя чего? Дабы дождаться великого момента, когда дудочка твоя шлепнется прямо в грязь, ибо в то самое время, когда ты думаешь, что с попутным ветром заведешь свой фрегат в узкую бухточку в Англии, попадаешь ты против всякого чаяния в просторный канал в Голландии? Неужели оно того стоит, бестолочь?».

И задрожал бес, да так, что не было у меня причин не верить в искренность его слов. Оттого поспешил я увести Имаджинариума-младшего подальше от скользкой темы, заставлявшей беспрестанно кровоточить его инфернальное сердце, и перешел ближе к делу: «Ты предлагаешь мне стать величайшим злодеем, но как мне быть, ежели меня поймают, а никаких навыков, чтобы скрыться от правосудия, у меня нету?». Тут лик беса прояснился, он улыбнулся и сказал: «Не изволь беспокоиться, друже. У меня все схвачено! Тебе не придется ни о чем думать, ни о чем трястись. Как бы ни рыскали сыщики, они никогда тебя не поймают. Ты будешь неуловим и некараем. Никакой L не изловчится установить твою подлинную личину, а никакой Кира не осилит тебя наказать. За сие я ручаюсь головой, рогами, хвостом и бесовскими крыльями, коими, замечу тебе, я превелико дорожу». Сей презент казался мне чрезмерным, посему я спросил: «Как так вышло, что ты готов одарить меня сиими возможностями, ведь предложение твое, держу пари, эксклюзивное?», а бес ответил: «Верно, за последние годы токмо немногие удостоились таковых почестей непомерных; мне в голову приходят двое – Аарон Косминский и Артур Ли Аллен». Сии имена ничего мне не говорили, из-за чего я попросил Имаджинариума-младшего пояснить, кто они таковы, и он рассказал: «Я имею в виду тех, кому вы, человеки, дали прозвания «Джек-Потрошитель» и «Зодиак». О них ты, верно, послыхивал». Засим Имаджинариум-младший поклал десницу свою на мое рамо, расплылся в гуинпленовой улыбке, обронил, что дает мне хроноса до брезга, дабы обмозговать услыханное и порешить, как для меня будет унее, и рассеялся, исчезая, словно табачный дым, кой оставляет после себя один только запах. Я же собрал весь скудный свой разум, чтобы рассудить, что же мне теперь делать и как поступить... Всяк с легкостью заключить может, что в ту ночь я не много спал, точнее – не спал ни секунды, а предавался различным мыслям, раздумывая о глупости и неразумении мира, представляя себе все, что приключилось со мной прошедшим днем, а также все, что довелось мне, кроме того, видеть, слышать и испытать за все бытье мое. И сии мысли произвели во мне то, что я пожелал воротить себе ту скудную и бедственную жизнь, которую я вел почти отшельником и теперь почитал за счастливейшую. Однако покуда не по силам мне было повернуть время вспять, то принужден я был справляться со стоявшей в боевой позиции траблой, а какие варианты у меня оставались, коли не горел я желанием загнивать в тюрьме, зато горело во мне желание отмстить, ежели в конечном счете выдается такая оказия? Что тут скрывать? И безрассудный зверь на моем месте нашел бы, как ему надлежит поступить для сохранения жизни.

Когда же снова засияло любезное солнце, материализовался в камере Имаджинарий Имаджинариум-младший, аккуратно выбритый и причесанный на манер банковских клерков, чья прилизанность извечно разбуживала во мне непонятную тревогу и терзательное волнение перед царством костюмов, бланков и справок. Он присел рядом со мной и спросил: «Готов ли ты дать мне утвердительный ответ, а даче готов – вот тебе договор, кой тебе засигнатурить полагается?», и, прочитав в разалевших очах моих сомнение и неуверенность, добавил: «Отринь догмы, кои тебе навязали с рождения. Едва ты почувствуешь вкус крови, ощутишь, как жизнь покидает тело другого человека и что происходит сие по твоей воле, то забудешь все обиды и вздохнешь полной грудью. Не бойся, все будет выглядеть в высшей степени пристойно, ибо почудится всякому, что дело завершилось в твою пользу за отсутствием состава преступления. Ты будешь свободен, и никто, кроме тебя самого, не сумеет тебя остановить». Скрепя сердце и скрипя зубами, принял я из рук его договор на толстом пергаменте и поинтересовался: «Кровью, чай, подписывать нужно?», отчего Имаджинариум заржал, яко конина с буйным нравом, и обнадежил меня: «Нету такой требы, милостивый государь. Что же мы, по-твоему, не в двадцать первом веке живем, а при царе Горохе и князе Дундуке? Уже века не пользуем мы юшку, чему радуюсь я несказанно, поелику работа бесовская намного проще стала, …а посему вот тебе», - сказал Имаджинариум-младший и протянул мне перьевую ручку фирмы Parker. Я повертел ее в руках и, представив себя Альфредом Йодлем, подписывавшим сей диковинной штуковиной акт о капитуляции Германии, подписал акт о капитуляции моей бессмертной души. 

Дьявол выполнил данное слово. Вскоре состоялся пересмотр дела, Сергея оправдали. Тюремные двери распахнулись. На пороге, скрестив на груди руки, стоял новый Галевин – человек с мёртвой  душой, серийный убийца, одно чудовище в трёх лицах - Джек Потрошитель, Милуокский Каннибал и Зодиак.

 

                                                                Конец пятой главы

                                                        ----------------------------------- 

 

                                                                       Заключение 

Мой рассказ о романе Евгения Синичкина "Галевин" подошёл к концу. Я хорошо знаю, что сыщутся люди, которые не поверят тому, что будет рассказано автором романа дальше. Однако, хотят они верить или нет, все же им придётся узнать правду, какой бы ужасной и фантастической она ни была, правду художественного исследования души, проделавшей мучительный путь с горних вершин божественного рая любви до багровых глубин сатанинского ада ненависти.

Рай и ад наших мятущихся между добром и злом душ. Наших, наших. Не вздумай божиться, читатель, что «Галевин» не о тебе, - о тебе, о тебе, обо мне, о нас. Роман о том, что любой человек, каким бы чистым ангелом ни рос, каким бы совершенством себе и другим не казался,  может превратиться в дьявола. Причин для того множество - как лягут карты, как сложится судьба, как поведёт себя общество, как милостив будет Бог…

И всё же. Пусть десять критиков под присягой назовут роман депрессивным, я никогда не соглашусь с ними. «Галевин» - оптимистический роман. Опустив душу на самое дно адских страстей, автор верит в её возрождение и видит его в силе бессмертной любви. Безнадёжно больная душа Галевина, убившая  себя чудовищными преступлениями, душа, которая  никогда  и ничем уже  не заслужит себе прощения, в отчаянии, в раскаянии, в последнем предсмертном желании просит об одном – вернуться в прошлое, чтобы хотя бы на миг прикоснуться к вечной любви: «…что для меня полцарства?.. хоть все земное царство! не хочу!.. отдам его! отдам коней! всех коней! все могущество! за полмгновенья с человеком, любимым мною!.. я все верну! все отдам! за все отвечу!.. но дайте хоть раз взглянуть на неё! один раз!.. посмотреть в эти карие глаза, в которых взрываются зеленые звезды!.. притронуться к этим рыжим волосам!.. от них пахнет апельсином!.. не хочу больше власти!.. довольно…».

Роман «Галевин» надо обязательно прочитать.

Просмотров: 2590


Комментарии к статье:

Комментарий добавил(а): Федор
Дата: 02-08-2017 00:27

Ну что ж, прочитаем.

Удалить

Добавить Ваш комментарий:

Введите сумму чисел с картинки